— Я же не хотел… Я понимаю, что, конечно, не должен был так разговаривать с девочкой. Теперь я это понял. Но она была так непочтительна, до последней степени. И когда она мне надерзила, я услышал глас Божий, и Он сказал мне, что я должен вмешаться, и…
Аста резко оборвала его:
— Арне Антонссон! Бог никогда ничего тебе не говорил и не скажет. Для этого ты слишком глуп и все равно ничего не услышишь. А насчет того, о чем ты твердил мне сорок лет, что ты, дескать, потому не стал священником, что твой отец пропил все деньги, то знай: дело не в том, что у тебя не было денег. Твоя мамаша крепко зажала денежки и не давала твоему отцу на пропой ничего лишнего. Но перед смертью она сказала мне, что не собиралась бросать средства на ветер, посылая тебя учиться на священника. Может быть, она была неприятная женщина, но видела людей насквозь и понимала, что ты в священники не годишься.
Арне чуть не задохнулся. Он сверлил ее глазами, а сам все бледнел и бледнел. На секунду ей показалось, что у него сейчас начнется сердечный приступ, и невольно почувствовала, что смягчается. Но затем повернулась и вышла вон из дома.
Оказавшись на улице, Аста перевела дух. Победа над мужем не доставила ей удовольствия, но что поделаешь, если он не оставил ей другого выхода.
~~~
Она сама не понимала — как получается, что она все время делает что-то не так? И вот она снова очутилась в подвале, а в темноте кровавые ссадины на попе болели еще сильнее. Отметины оставались от пряжки, а за ремень мама хваталась только в том случае, если она натворила что-то очень плохое. Если бы только понять — что такого ужасного в том, чтобы взять малюсенький кусочек пирожного? Пирожные были такие красивые, а кухарка напекла их так много, что даже и не заметишь, если одно пропадет. Но порой ей казалось — мама как-то чувствует, если она собирается сунуть в рот что-то вкусное. Она бесшумно подкрадывалась сзади в тот самый миг, когда рука уже тянулась к лакомству, и тогда уж оставалось только одно: крепиться и надеяться, что у мамы сегодня хороший день, потому что в хорошие дни наказания бывали не такими строгими.
Вначале она пробовала умоляюще смотреть на папу, но он всегда отводил взгляд, брал газету или уходил на веранду, а мама тем временем наказывала ее так, как считала нужным. Теперь она уже не пыталась обращаться к нему за помощью.
Она дрожала от холода. Ее воображение усиливало каждый шорох, рисуя громадных крыс и ужасных пауков; она слышала, как они к ней подкрадываются. И так трудно было понять, сколько прошло времени. Она не знала, давно ли сидит в темноте, но в животе урчало все сильнее, а значит, миновало несколько часов. Есть она хотела постоянно, поэтому мама была ею так недовольна. В ней словно засело какое-то ненасытное существо, которое вечно просило еды — пирожного или конфетку. Сластей оно требовало особенно упрямо. Но сейчас во рту еще держалось ощущение чего-то жесткого, царапающего, сухого и затхлого — после порки и перед водворением в подвал мама всегда заставляла ее съедать ложку какой-то гадости. Говорила, что это насытит ее смирением. Еще мама говорила, что наказывает ее для ее же блага — девочка не должна распускать себя и становиться толстухой, потому что на нее не посмотрит потом ни один мужчина и она на всю жизнь останется одинокой.
Вообще-то она не понимала, что в этом такого ужасного. Мама, кажется, никогда не радовалась, глядя на папу. Она была худая, и вокруг нее всегда вились мужчины, наперебой делая ей комплименты и подлизываясь, но не похоже, чтобы это приносило ей удовольствие. Нет уж, лучше остаться одной, чем жить в таком холоде, какой царил между родителями! Может быть, из-за этого-то ее так манили еда и сласти. Она словно надеялась, что они помогут ей нарастить толстую защитную оболочку, непробиваемую для укоров и наказаний, которыми осыпала ее мама. Давно-давно, еще совсем маленькой, она поняла, что никогда не сможет оправдать маминых ожиданий. Да впрочем, мама и сама ей это говорила. А ведь она честно старалась! Она делала все так, как велела мама, и изо всех сил пыталась сбросить жир, который неумолимо откладывался у нее под кожей, но ничего не получалось.
Но постепенно она усвоила, кто на самом деле во всем виноват. Мама объяснила ей, что это папа так требователен и заставляет так строго ее воспитывать. Сначала ей это показалось странным: ведь папа никогда не повышал голоса и выглядел перед мамой таким слабым. Не похоже было, чтобы он мог от нее чего-то требовать, однако мама часто это повторяла, и она с каждым разом все больше ей верила.
Отца она начала ненавидеть. Если бы он так не вредничал и не придирался, мама сделалась бы доброй, кончились бы постоянные наказания и все стало бы гораздо лучше. Она бы тогда прекратила объедаться и стала бы такой же стройной и красивой, как мама, и папа мог бы тогда гордиться ими обеими. Сейчас же мама тайком приходила к ней вечером в комнату и со слезами шепотом рассказывала, как он ее мучает. В такие минуты мама говорила ей, как страдает оттого, что вынуждена ее наказывать. Она называла ее «darling», как тогда, когда она была маленькой, и утешала, что скоро все будет иначе. Иногда люди делают что-то не по своей воле, говорила мама и обнимала ее. Сначала это было так непривычно, что она вся каменела, не в силах ответить маме таким же объятием. Потом стала ждать этих моментов, когда тонкие мамины руки обвивались вокруг ее шеи и мокрая от слез щека прижималась к лицу. В эти минуты она чувствовала, что кому-то нужна.
Сидя в темноте, она ощущала, как ненависть к отцу растет в ней, превращаясь в огромное чудище. Днем, в комнатах, ей приходилось скрывать от отца свои чувства, улыбаться, делать книксены и притворяться. Но в темном подвале она могла выпустить чудище на волю, чтобы оно спокойно росло. Ей это даже нравилось. Чудище стало для нее старым добрым другом, единственным товарищем в ее жизни.
— Можешь возвращаться наверх.
Голос, позвавший ее сверху, был звонкий и холодный. Она открыла дверцу в душе и впустила чудище обратно. Пусть посидит там до тех пор, пока она снова не окажется в подвале — тогда она его выпустит и даст еще подрасти.
~~~
Звонок поступил к Патрику в тот момент, когда он собирался вызвать Кая в комнату для допросов. Молча выслушав сообщение, он сразу же пошел за Мартином, но, не успев постучать в кабинет, вспомнил, что, по словам Анники, Мартин отправился во Фьельбаку, и мысленно выругался, поняв, что придется ехать с Йостой — взять с собой Эрнста ему даже не приходило в голову. При одной мысли об Эрнсте в нем подымалась волна раздражения: ради собственной безопасности тому лучше вообще не попадаться на глаза Патрику.
Но ему повезло: как раз когда он нехотя поплелся за Йостой, из вестибюля послышался голос Мартина, и Патрик сразу повернул в ту сторону.
— Вот и ты! Чертовски кстати! Я думал, ты не подоспеешь вовремя. Тебе придется прямо сейчас выехать со мной.
— Что опять случилось? — спросил Мартин и, торопливо помахав Аннике, направился вместе с Патриком к выходу.
— Повесился молодой паренек. Он оставил письмо, в котором упоминается Кай.
— Вот черт!
Патрик сел за руль полицейского автомобиля и зажег синюю сигнальную лампочку. Автоматически потянувшись за ремнем безопасности, который висел над дверью, Мартин почувствовал себя какой-то старушонкой, но, когда за рулем сидел Патрик, этого требовал простейший инстинкт самосохранения.
Не прошло и пятнадцати минут, как они уже подъезжали к дому семьи Руден, находившемуся в одном