Господи, спаси меня и помилуй! Господи, прости и пощади! Господи, пойми – мне не под силу сжалиться над таким! ГОСПОДИ, НЕ ОСТАВЬ!
– Это кто тут насчет волос комикует? Кто, спрашиваю?
Санитар наждачным взглядом прошелся вдоль всей очереди голых, и, конечно, кто-то не выдержал, стукнул:
– Вася это, Вася Валиковский, Вася ляпнул. Василек, че ж ты, ляпнул и прячешься? Смелости не хватает? Другие за тебя должны отвечать?
Стукач подтолкнул вперед Васю Валиковского, известного в городе полусумасшедшего активиста городской библиотеки.
– Не последний раз встречаемся, Валиковский, – раздельно сказал санитар. – Встретимся еще разок, вот тогда и пошутим.
Он стал раздавать владельцам головные их уборы, куда, по доброй традиции российских вытрезвителей, сваливают при раздевании опасные и ценные вещи: очки, запонки, гребенки, шпильки, четки, амулеты, вязальные спицы, слуховые аппараты, логарифмические линейки, лорнеты, пилки для ногтей – все эти милые, интимные вещи, за исключением оружия и ядов, которые конфискуются.
Вдруг Валиковский вытянул худую дряблую шею, всю в несвежих кожных наростах, поднял беспорядочно облысевшую голову и закричал высоким голосом, чуть ли не запел на трепетной ноте:
– Вы – садист! Я буду жаловаться в Министерство здравоохранения!
Вдруг все вспыхнуло разом, вихрь неповиновения охватил нас, голых, грязно-синеватых алкоголиков, измученных утренней тоской, «позорников», с нашими головокружениями, сердцебиениями, тошнотой. Вихрь божественного неповиновения и негодования, похожий на впрыскиванье горючей смеси.
– Садист, одно слово садист! Василек прав, товарищи!
– Садист проклятый, убирайся из медицинского учреждения!
– Долой садиста!
– Все жилы вымотал, проклятый садист!
– В Мурманске спал, в Таллине спал, нигде по вытрезвилкам такого садиста не встречал!
– Уходи, садист, на пенсию!
– Такая сука, товарищи! Так давит сапогами на все тело! На мозжечок давит, садист!
– Где такие права у садиста!
– Косыгину надо писать!
– У Тану надо писать!
– Академику Сахарову!
– Да чего писать? Подождать его за углом, и пиздец садисту.
– Садист!
– У, садист!
– Нет-нет, френды, только без насилия! Пассивное сопротивление, но без насилия!
– Садитесь на пол, мужики! Выразим голыми жопами наш протест против унизительных надругательств садиста!
Сколько уж лет я живу в своей стране свою жизнь, но никогда и нигде, ни в институте, ни на производстве, ни на улицах, ни в метро, ни на стадионе, не был я свидетелем, а тем более участником массовой вспышки непокорства, взлета человеческого достоинства и гнева. Всегда казались мне такие события несбыточными, невозможными в нашей стране, и вдруг в темном коридорчике, пропахшем блевотиной и кошмаром, я стал участником акта неповиновения, отчаянного броска на проволоку государственной карательной машины.
Головы поднялись, и никто уже не стыдился друг друга, и все презирали мировой садизм, все требовали уважения к себе и изгнания обидчика, всем забрезжили вдруг серебристые дали «свободного человечества», где не будут тебя непрерывно давить, где и сам ты не будешь безобразничать, всех охватил восторг, окатила отвага – что хотите, то и делайте, хоть газ пускайте!
А над всем нашим восстанием звенел молодой голос любимца ялтинского вытрезвителя и горбиблиотеки Василька Валиковского:
– Товарищи, поднимем свой голос протеста против укрывшегося под личиной советского санитара кровопийцы человеческого рода! Товарищи больные и отдыхающие, я не ошибусь, если скажу, что он принадлежит к семейству членистоногих, которых с таким блеском и сарказмом пригвоздил к позорному столбу истории еще академик Энгельс! Товарищи, не наказания я прошу земноводному паразиту, а морального осуждения во имя духовной свободы! Товарищи, прислушайтесь к шуму не вытравленных еще лесов, к вечному зову пустынь, к шепоту ласковых струй голубого ночного мира! Прислушайтесь! Вглядитесь!
Вот так начнется великое чудо мира, подумалось мне, вот так загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой.
– Ты лучше молчи, друг, – очень спокойным голосом посоветовал сосед. – Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не выберешься.
Он присел рядом со мной, и я увидел страшную яму у него в боку и кожный трансплантант, похожий на высохший банан. В большом кулаке этого доброго человека была зажата четвертинка «Перцовой».
– Три глотка, – прохрипел он. – Три глотка и только не жилить!
Глоток за глотком в меня влились Жизнь, Юмор и Романтика.
– Спасибо тебе, неистребимое человечество! – сказал я, вставая на ноги. – Поистине только высшим приматам доступна такая хитрость – опохмелиться перцовкой, не выходя из вытрезвителя.
...Пьянчуги, шлепая босыми ступнями по дурным лужам, волоклись коридором в дежурку. Васильку Валиковскому в дверях дали слегка по шее, чтобы не повышал голос.
Вновь пересеклись наши дорожки в камере народного суда, где оказались утром все пациенты милицейско-медицинского профилактория. Неяркий и Тандерджет сидели на задней скамье, исполненные брезгливой важности и чугунной мудрости, словно не их собирались судить, а именно они и есть судьи. Должно быть, они провели ночь в других камерах, то бишь палатах, городского гуманитария, потому я их и не видел. Как ни странно, я ни разу не вспомнил о них, не подумал, на каком повороте, в какой пропасти суждено нам вновь встретиться. Оказалось, встреча была не за горами – в камере народного суда, строгого охранителя трезвой пролетарской власти.
– Вспомнил стихи? – сквозь зубы спросил Тандерджет, когда я пробрался к ним и сел рядом, стараясь не глядеть в окно, замазанное сортирной краской. Я тут же прочел «Бессоница, Гомер...», все стихотворение целиком, и даже вспомнил автора – Осип Мандельштам.
– Ну, вот и судья, – проговорил Патрик. – Узнаете, ребята? Это кельтское ископаемое божество из Британского музея.
– Ничего подобного, – возразил я. – Она работает кассиршей на нашей станции метро.
– Кончайте фантазировать, – оборвал нас Алик. – Перед нами председатель Федерации классической борьбы, забыл фамилию.
Судья сидела или сидел или сидело за столом с кислой миной, принюхивался (-лась-лось) так, словно от нас пахло чем-то непотребным, а нам-то казалось, что это именно от нее (-него) несло сливным коллектором.
– А где же присяжные? – спросил Патрик.
– А вон они, – показал Алик.
Пятеро милиционеров сидели вдоль стены и тоже кривили свои чушки, словно и они выше нас, словно мы здесь самые низшие.
Открылась дверь – в зал запихивали новую партию вчерашних гуляк, человек тридцать. За их головами в проеме двери виднелась перспектива улицы с «воронком» на первом плане. По улице текли в разные стороны струйки людей обоих полов, должно быть уже прошедших через вы-трезвитель и утренний суд и спешащих сейчас на принудительные работы. Со смехом пересекла перспективу стайка несовершеннолетних