Едва процессия ступила в длинный вызолоченный коридор, как засверкали вспышки фотокамер. Впрочем, снимкам было не суждено появиться в прессе – фотографы представляли церковь и фиксировали событие для ученых и духовенства. Среди них оказалась и женщина – стоило Феликсу взглянуть на нее, как та сразу зарделась. Он склонил голову набок, чтобы челка упала на глаза и скрыла его лицо, словно хранил целибат вместе со святыми отцами. Ему не хотелось нарушать чинной строгости шествия, хотя на душе у него было уже неспокойно.
Внешне все обстояло так, как и предполагалось: он в белом лабораторном халате, отец Бартоло – в сутане, а вокруг тишина, нарушаемая только их мерной поступью и щелчками фотокамер. Немногие наблюдатели, допущенные к действу, держались так чопорно, словно в ларце лежал накануне почивший, а не полотно двухтысячелетней давности.
Но вот они зашли в ризницу, и последние шорохи стихли.
Доктор с отцом Бартоло поставили ковчег на узкий деревянный стол. Затем Феликс прошел к коллегам – на каждом был белый халат и стерильные перчатки,– и они расступились, принимая его, первого среди равных и непоколебимого в вере.
Никто из них и представить себе не мог, что он еврей.
Да что там – сам Феликс узнал об этом только два часа назад. И сразу все воспоминания, все заботы обернулись сущими пустяками.
Он рассеянно наблюдал, как священники срезают алую ленту, открывают ковчег и вытаскивают нечто, напоминающее отрез красной тафты. Когда ее развернули, повеяло легким запахом сырости. Под тафтой оказалась льняная ткань цвета чая с молоком – Туринская плащаница.
На мгновение все замерли. Ученых, выстроившихся вдоль стены, священников и монахинь-кларисок, что некогда пришили к полотну особую подкладку и теперь явились отпороть ее,– всех заворожил вид священного савана, который мало кому доводилось лицезреть. Феликс почти не слышал слов тихой молитвы:
Мыслями он перенесся на два часа назад, к себе в номер, когда его сестра, Франческа, позвонила ему в Турин из Нью-Йорка и рассказала, что их последняя родственница, тетя Энея, скончалась от долгой болезни. Перед смертью тетя передала Франческе полную шкатулку писем, одно из которых, подписанное покойным отцом, адресовалось ему. Сестра, продираясь сквозь незнакомые слова, прочла Феликсу несколько страниц по телефону. Писали какие-то родственники из Италии, о которых никто из них прежде не слышал. В шкатулке нашлись даже ответные письма матери, так и оставшиеся неотправленными. Снова и снова он слышал «эбрео» (евреи по-итальянски), «фашисты» и «синагога». Феликс в замешательстве мерил шагами комнату, вслушиваясь в описания старых родительских паспортов с незнакомой фамилией Фубини. Наконец Франческа озвучила то, что он успел понять без нее: родители бежали из Италии, спасаясь от гитлеровского преследования, поскольку были евреями. Почему они это скрывали?
Мало того, выяснилось, что их родиной был Турин, где он сейчас находился.
Ученые вокруг Феликса засуетились, разворачивая стерильные инструменты; только отец Бартоло остался у стола. Человеком он был добросердечным, но ему часто недужилось, в том числе и сейчас. Утром Феликс навестил его в келье и всячески уговаривал не вставать с постели, хотя и знал, что старый Бартоло даже на смертном одре не пропустил бы такое событие. Старик довольствовался простой верой: здесь, под этой плащаницей, лежал Иисус, Сын Господень. Взгляд Бартоло всегда следовал некоему внутреннему маяку, свету истины, пока что-то не приковывало его внимания. Сейчас он неотрывно смотрел на Феликса, как и Макс – тоже еврей, попавший в команду благодаря рекомендациям ученых и одобрению Церкви. Накануне Феликс побывал у него в гостях, где был свидетелем веселого семейного торжества с пением, стихами, свечами и еврейскими молитвами по случаю именин новорожденной дочери.
Под этими взглядами Феликс преисполнился чувством собственной значимости: словно два бога боролись сейчас за его душу. Ведь, если вдуматься, муки Христовы определили самую цель его жизни. И вот он, Феликс Росси, с замиранием сердца отошел от стены с висящим на ней гобеленом и приблизился к столу, готовясь увидеть возлюбленный образ.
Глава 2
Тем же утром в Нью-Йорке
«Все, жизнь кончена»,– решила Мэгги Джонсон, когда ветер сорвал с ее головы шляпку и погнал по тротуару безлюдной в ранний час Пятой авеню. Полгода она копила и еще три месяца ждала посылки, чтобы заполучить этот шедевр. Грэм Смит шил шляпки аристократкам, высшему свету для скачек в Аскоте, да что там – самой королеве, а теперь снизошел и до Мэгги Джонсон из Гарлема. И вот эту-то шляпку сейчас уносил ветер.
Наплевав на условности, Мэгги скинула белоснежные, в тон шелку на тулье, туфли и метеором бросилась вдогонку, боясь, как бы беглянку не зашвырнуло через улицу на дорожки Центрального парка. К счастью, шляпу задуло под навес у подъезда доктора Росси, на красный ворсовый ковер. Тут-то Мэгги схватила ее, бросила туфли на пол, чтобы обуться, и принялась внимательно разглядывать свое сокровище – не помялось ли. Убедившись, что все в порядке, она аккуратно водрузила шляпку на голову и, придерживая затянутой в лайку рукой за широкие поля, пригладила страусиные перья.
В этот миг в дверях появился швейцар Сэм в зеленом сюртуке и цилиндре, оглядел ее с ухмылкой на круглой краснощекой физиономии и распахнул дверь.
– Мэгги-Мэгги, – поддразнил он ее. – Где была, в Букингемском дворце? Откуда у тебя такое чудо?
Вспыхнув от досады – не иначе как Сэм видел ее погоню, – Мэгги решительно проследовала мимо, не сказав ни слова. Скользнув рукой по латунным перилам, она взбежала по застланной ковром лестнице и дальше, через вестибюль,– к лифту. Стену слева от нее украшала старинная фреска из какого-то итальянского палаццо, изображавшая богатых щеголей на псовой охоте. Спереди высились зеркала от пола до потолка. Помахав себе рукой на манер веера, она расправила белое платье и повертела головой, чтобы убедиться, что шляпка сидит как надо, но особенно прихорашиваться не стала, помня о видеокамерах. Говорили, даже жильцы порой о них забывали – вот смеху-то было охране и шоферам из подсобки! И все же приятно смотреть, как перья покачиваются над кудрями, как белый шелк гармонирует с ее темной кожей цвета сиены – да, сиены, а вовсе не мокко и не бронзы, как пишут в книжках. Это Мэгги специально выяснила по палитре. Ничего особенного в ее лице не было, кроме, пожалуй, глаз, зато тридцать пять ей никто не давал. Само собой, у нее и в мыслях не было появляться здесь в таком наряде. Она уже спускалась в метро по дороге в церковь, как вдруг вспомнила, что так и не прибралась в лаборатории доктора Росси. Без него ей нужно появляться там только по средам, но неделя пролетела на удивление быстро.