Но Столетов не отзывался, и нигде его не могли найти. Вечером после ужина расстроенный Балакирев говорил Мишке и Ивану Суворову:
– Прах бы с ними, с бумагами. Пускай перемокли бы, а то, видишь, Вилим Иванович озлился, зачем трогали их. Ох, грехи наши тяжкие… Я письма и другие бумаги вожу ему от государыни, а случись что – мне же первому попадет. Хоть и не знаю, что привожу, а все равно отвечай, да ненароком и совсем пропадешь. А кто главный виновный, с того спрос не ведут.
– А кто главный виновный?
– Известно кто: стражник тутошний. Крышу он ободрал, вот и дал дождю ход. Он виновный во всем.
Ложась спать на полатях в людской кухне, Иван Суворов тишком переговаривался с Мишкой:
– Какой-то листок у Монса, слышь, потерялся.
– Ага, – кивнул Мишка. – Письмо было.
– А что за письмо?
– Важное. Егор мне мигнул, когда прятал. Сказал: письмо сильненькое. Я спросил: про что в нем? А Егор цыкнул, велел молчать. И рецепт у него.
– А рецепт какой?
– О составе питья. Такой рецепт, что выговорить страх возьмет. Про самого про хозяина, про царя- анпиратора.
– Да отколь ты все знаешь? – удивился Суворов. – Видал рецепт?
– Егорка доверился мне, рассказал потом. Зарадовался, что Монса крепко поддел на кукан. А вчерашним днем я в Преображенском еще про одно дело узнал, – шептал Мишка. – Дворские девки сказывали, что Монс ихней Лушке золотую табакерку дал, чтобы она слова не проронила, как он ночью от государыни выходил. А Лушка ту табакерку на людях бросила да разревелась: «Мне-де в этом деле пропасть». Там, в Преображенском, переполох теперь.
– Ты гляди, что делается при дворе, – качал головой Суворов. – Какую Монс силу забрал.
– Ага. По особливой приверженности к амуру в такой силе стал.
– По какому амуру?
– А какой девок да баб с мужиками сводит, – пояснял всезнающий Мишка.
На полатях рядом с ними лежал сын придворного цирульника Михей Ершов. Он не вмешивался в тайную их беседу, но, притворившись спящим, старался хорошенько вникнуть в услышанное. Надежда на большую награду укрепляла его решение нафискалить. Когда Мишка с Иваном замолкли, намерившись спать, Михей мысленно составлял свой донос: «Я, Михей Ершов, объявляю, что, понеже ночуя в людской кухне государева дома в Покровском, слышал своими ушами, как разговаривали промежду собой слуга царского денщика Василия Поспелова именем Мишка и сын обойщика стульев Иван Суворов, что когда сушили у Видима Монса бумаги, тогда-де унес Егор Столетов одно письмо сильненькое и рецепт при нем про самого хозяина такой, что и рта страшно разинуть, сказать. И еще Мишка говорил, что Егор подцепил Монса на крепкий кукан. А в Преображенском теперешний камергер Монс выходил ночью из недозволенной ему спальни государыни и дал сенной девке Лушке золотую табакерку, чтобы та девка будто его не видала. К сему подписуюсь – Михей Ершов».
Вот таким донос его будет.
VII
– Что с государыней?.. Что?..
– Не знаем мы. Лекарь кровь ей пустил.
– О господи… Спаси и помилуй… Ужель помрет?.. Молодая ведь…
– Сказывают, ровно как паралик ее вдарил. В страшенном припадке была, обомлела вся и с лица изменилась.
– Да с чего же это такое с ней?
– Вилим Иванович утресь приехал, с час времени побыл у нее, и при нем как раз приключилось. Выбег он, кричит: «Лекаря скорей, лекаря!..»
– Все под богом ходим: нынче жив-здоров, а назавтра…
– Типун тебе на язык!
– Да мне что… Я ничего… Сказал только…
После того как придворный медик Блюментрост пустил больной кровь, она вскоре опамятовалась, только чувствовала себя очень ослабевшей. По церквам дали срочный приказ служить молебствия о выздоровлении императрицы.
А тут еще всполошила всех сбежавшая придворная девка Лушка, испугавшись, что получение золотой табакерки даром ей не пройдет и уж кто-кто, а Вилим Иванович ущемит ей болтливый язык.
– С перепугу не утопилась бы, – сокрушались иные придворные.
Но не все разделяли такую мысль.
– Вовсе, что ль, сдурела она?.. К каким-нибудь вольным людям пристала. Да, глядишь, атаманшей станет у них.
– У разбойных, что ль?
– А хоть бы и так.