голубой огонек; тоска внезапно обернулась решимостью, мышцы под глазами дернулись, точно он силился моргнуть. — Дядя… что-то грустно мне. Ты прав во всем, я с тобой не спорю. Во мне, видишь ли, кончился какой-то завод, будто я постарел лет на сто. Скверная история.
— Я тебя слушаю.
— Ты посмотри, на кого я похож. Ни одна девушка не смотрит на меня иначе как с жалостью, в лучшем случае — со страхом. Не подумай, что я жалуюсь. — Эрлен улыбнулся, но улыбка получилась болезненная, будто на лицо пала тень давних кошмаров.
Зрачки Скифа расширились.
— Ты ошибаешься, — сказал он, и в голосе его явственно прозвучала властная нота, напоминающая о многолетней привычке распоряжаться людьми. — Ты глубоко ошибаешься. Твои девушки еще впереди. В твоем лице есть своеобразие, которое женщины ценят выше любой красоты.
— Все уже без толку. Слишком поздно. Все уже опоздали и опоздают. Слишком долго я был одинок, слишком долго боролся с собой… чего-то не хватило, перегорел, короткое дыхание. Того, что могло быть, мне уже никто не вернет, да я уже больше ничего и не прошу. Вот ты говоришь, Захаров берет меня в группу — надо бы рехнуться от радости, а мне только страшно. Я же не смогу, нет во мне интереса… ничего нет. Любви нет — и нет сил бороться с этим. Я, наверное, болен. — Эрликон поежился. — Чепуха какая… и любил, и с ума сходил, но, вот видишь, выдохся. Доконали-таки меня, — добавил он, глядя в сторону. — Еще лет сорок, не меньше, тащиться, холодно, пусто, муки… Устал я.
И про себя добавил: «Дудки».
В этог момент беседы Скиф на секунду прикрыл глаза темными веками, а когда поднял их, то посмотрел на Эрлена взглядом, словно бы необычно рассеянным. Ах, надо было бы обратить внимание на этот взгляд и потом, когда события уже сорвались в карьер, вспомнить, но по юношеской неопытности Эрликон внимания не обратил и не запомнил, слишком уж был увлечен собственными горестями, а очень и очень зря.
— Хочу только одного, — сказал Скиф, глядя уже вполне обыкновенно. —
Хочу, чтобы ты не забывал, что и мать, и отец, и я — мы все тебя любим и стараемся сделать все, чтобы тебе жилось хорошо. Ты улетаешь сегодня?
— Да, в ноль пятнадцать из Атакамы.
— На две недели?
— Да.
— Послушай, я мог бы устроить тебе отпуск.
— Нет, дядя, я как раз собираюсь обойти Эдгара.
— Желаю удачи. Вернешься — поговорим.
Эрликон подхватил сумку, кивнул и вышел. Скиф в задумчивости подпер голову рукой, не сводя глаз с закрывшейся двери. А внизу суетились почтовые автоматы.
В отражении на черном стекле можно было различить лишь силуэт с завитками волос да три светлых пятна — на виске, носу и скуле. Сквозь него проносился такой же черный лес, мосты, столбы, редко — дома, еще реже — одинокий огонек. Стоя у окна, Эрликон некоторое время меланхолически рассматривал себя — волосы, как всегда, ему понравились, все же остальное — длинная голова на сутулых плечах — вызывало чувство отстраненной постылости. Беспокоил разговор со Скифом — черт дернул его за язык, да и не сумел сказать, что нужно, скомкал, показался дураком и неврастеником. Воспоминание о недавней заминке обжигало внутренности. В каком-то документальном фильме давным-давно был эпизод расстрела — дымные струи пробили человека насквозь, вылетели с клочьями из спины, заплясала белая рубашка, плечи подпрыгнули, человек согнулся и упал. Конфликт, неловкость, любой глупый случай — а попробуй избежать глупых случаев! — дьяволами выворачивались из памяти и вызывали ощущение, будто и его протыкает раскаленный прут так, что самому впору обхватить ребра руками, скрючиться и упасть на землю лицом вниз.
Кто знает от этом? Никто. Покалеченные души столь же скрытны, сколь и живучи.
Ничего, думал Эрликон, ничего. Скоро конец. Жизнь лепит человека, накручивает бездумно, а потом вполне честно предлагает — познай себя. Что там намесили годы. И вот ты поднялся на холм и видишь путь прошлый и путь будущий и могилу впереди и можешь сказать: я, Господи, превзошел и постиг, и не хочу больше тянуть, и возвращаю тебе билет.
Говорите потом, что это малодушие, трусость, еще какие-нибудь слова придумайте, достаньте-ка меня со своим общественным мнением там — я на вас посмотрю. Несчастный случай. Жизнь не удалась, так хоть смерть устроить по собственному вкусу. Что может быть лучше — «разбился во время гонок». Ушел в небо, которое так любил. Скажут… Напишут…
Впрочем, всем наплевать. Интерес сосредоточен на борьбе двух лидеров — Баженова и Такэда, оба молодые, оба неожиданные, вечно пятый-седьмой Эрликон никого не волнует, разбейся он хоть десять раз подряд. Такая петрушка.
Так со сладострастием терзал себя Эрликон, стоя в одиночестве на ковровой дорожке у темного окна вагона, пока голос разума не напомнил ему о времени — надо поспать, скоро пересадка. Все равно, вашим аналитикам, маэстро Захаров, придется подыскивать себе другого пилота. Хотя уж кому-кому, а уж вам-то точно совершенно безразлично. Ну, да и мне тоже. Устал, устал, и черт с вами со всеми.
Мемориал Кромвеля по высшему пилотажу, или Серебряный Джон, назван так по имени одного из величайших пилотов современности Джона Кромвеля. Говорят, он был родоначальником высшего пилотажа — это неверно. Кромвель не изобрел высшего десантного пилотажа точно так же, как Паганини не изобрел скрипку, а Рембрандт — живопись. Заслуга Кромвеля, или, как его часто называли, Дж. Дж. (Джон Джордж), в том, что он необычайно раздвинул границы человеческих представлений о возможностях пилота в современной авиации. Серебряный Джон создал собственную школу пилотажа, в которой оставался первым и последним представителем — нормальный, хорошо подготовленный летчик-спортсмен способен выполнить с некоторым напряжением пятнадцать — двадцать процентов кромвелевских элементов, все же остальное со смертью Дж. Дж. отодвинулось на грань трюкачества и безумия. Входящий в программу подготовки трехчасовой фильм «Мастерство Джона Кромвеля» до сих пор смотрится как волшебная сказка или сатанинский вымысел.
Кубок по пилотажу — большая серебряная чаша с квадратными ручками и тоже именуемая Серебряным Джоном — не путать с чемпионатом мира — отпочковался некогда от ежегодного фарбороского авиационного салона и обрел статус мемориала с той поры, когда по истечении времени стало возможным закрыть глаза на маленькую деталь: легендарный основоположник был крупнейшим нацистским преступником, за что и отбывал положенное на каторге. Соревнования проводятся в три этапа на разных планетах по многим классам машин — от самых легких, предназначенных для атмосферы средней мощности земного типа, до тяжелых полукрейсерских и крейсерских классов, созданных для работы на планетах с осложненными атмосферными условиями и гравитационными сюрпризами. Свою продукцию демонстрировали — а это считалось делом величайшего престижа — все известные авиастроительные компании: «Боинг», «Локхид», «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и прочая, прочая, не считая китов помельче.
Было же вот еще что. Как-то, давным-давно, Скиф взял Эрлккона на базу в Уилслос-Филд. Была весна, в природе все набухало и собиралось тронуться в рост, на залитом лужами и раскрашенном «для ангелов» зелеными разводами, а для людей — белыми стрелами и пунктирами бетоне стояли самолеты — некоторые тоже камуфляжно расписанные, некоторые — наоборот, расцвеченные линиями и эмблемами, некоторые — только что из ангара, другие — еще горячие после посадки, излучающие жаркое марево. Скиф остановил машину прямо вплотную ко всем этим шасси и обтекателям, их с Эрликоном окружили высокие чины в фуражках и с пестрой мозаикой орденских планок, начался какой-то разговор, и Скиф сказал кому-то поверх голов:
— Сержант, покажите пока мальчику самолеты. Мы в диспетчерской.
Эрликон был ошеломлен тем, что увидел в этот день, и сразу же безоговорочно полюбил это. Самолеты взлетали и садились, вертикально и горизонтально, их рев сотрясал все вокруг, они были невероятно красивы — «тандерболты» с бизоньими лбами, «фантомы» с осиными талиями, «мустанги» с аристократически отвисшими губами воздухозаборников; в них была невероятная мощь и в то же время утонченное изящество, и запах, запах! — металла, кожи, топливного нагара — нес в себе удивительное очарование. Самолеты заполнили его душу без остатка — Эрлену хотелось петь и скакать. На обратном