высказываниях моего мужа налицо нарушение мышления и расстройство сознания со всеми характерными признаками — причудливостью стиля, ассоциативной разорванностью нагромождаемых образов, герметичностью символов, злокачественностью неологизмов, включая галопирующее чередование острых фаз маниакальной Богоизбранности и депрессивного комплекса собственной неполноценности…
Боже мой, с кем нам приходилось жить!
Из уважения к господину N. я не возражала. Но про себя думала, что здесь обычная для литераторов ревность плюс борьба мужских самолюбий. К тому же, я всегда считала мужа гением, — во всяком случае, не меньшим, чем господин N. Последний, к слову сказать, был поклонником всяческих «высших социологий». Все у него выходили дегенератами и примерами бытового помешательства. Особенно, писатели, с их уверенностью в своем мессианском предназначении, параноидальным стремлением улучшить этот и без того прекрасный мир. И я, конечно, тоже. Со всеми прелестями садомазохистского комплекса. Это было очень обидно. Но я терпела. Кто знает, может быть, действительно не без того? Впрочем, господин N. отлично умел подсластить свои горькие пилюли. Себя он тоже анализировал, даже находил некоторые дегенеративные признаки, но было сразу ясно — лишь для виду, для отвода глаз, — а в глубине души дегенератом себя ничуть не считал. Куда там — гений и есть гений.
Так или иначе, все эти годы господин N. был для меня единственным спасательным кругом. Ему я звонила, стоя на балконе, глядя в манящую семнадцатиэтажную бездну или сидя в ванной с бритвой. Он меня действительно понимал, по-настоящему, искренне жалел. Я чувствовала это, ценила и уважала его, — настолько, насколько вообще способна Волчица ценить и уважать человека.
— А что, — застенчиво говорила я, — может, мне тоже взять да изменить мужу. Вот найду себе какого-нибудь банкира и заживу припеваючи… Где бы мне найти банкира, а?
— Не знаю, — бормотал он, косясь меня таким недоуменным взглядом, что я казалась себе похожей на чучело, не годное даже для того, чтобы пугать в огороде ворон.
Что касается книг господина N., то вот уж тот случай, когда произведения абсолютно непохожи на своего создателя! Он был автором нескольких необыкновенных, вселенских романов, настоящих подарков русской литературе, — известных, однако, лишь двум десяткам читателей, и, пожалуй, мог быть причислен к гениальным неудачникам. Откуда в нем эти загадочно-необъятные миры — ума не приложу? Он, конечно, давил на меня своим авторитетом, но я вполне допускала, что если литература как таковая вообще сохранится, то место классика ему обеспечено. «Все писатели делятся на две группы, — говорил он. — Одни считают литературу словесным поносом, другие — геморроем. Я же не принадлежу ни к тем, ни к другим…»
Иногда он казался мне фантастически свободным человеком (неудивительно, что любое ничтожество чуяло эту внутреннюю свободу за версту и заведомо проникалось к нему лютой ненавистью), а иногда — задерганным неврастеником, закованным в бесчисленные комплексы неполноценности. Перечислять его странности — о, для этого нужно запастись терпением! Невероятное сочетание самовлюбленности и самоиронии, замкнутости и откровенности, лицемерия и честности. Желчь и нектар в одном флаконе. То он казался милым Винни-Пухом, то был похож на угрюмого Степного Волка. Если только Степной Волк мог быть примерным отцом и семьянином. Как бы там ни было, Герман Гессе, по его собственному признанию, был его любимым писателем. Впрочем, у кого только он не был любимым писателем, тут же смеялся мой знакомый. Кстати, он-то и подбросил мне, женщине, идею — писать дневники по канве этого культового романа. Однажды, прогуливаясь со мной у книжного развала и вдохновившись неожиданной идеей, указал на книгу, которой зачитывался в молодости. «Вот, — воскликнул он, — если бы ты взяла и буквально переписала ее — от женского лица и, наполнив собственным опытом, — могло бы получиться любопытное, предельно откровенное произведение, принадлежащее перу женщины. Без обид, но ведь, кажется, вы, женщины, до сих пор не создали ни одного действительно культового, программного произведения, честного произведения, в основе которого лежал бы и стопроцентно женский образ и архетип. Великолепная мысль! Стебная Волчица! Хоть самому взяться за перо! Ей-богу, если в ближайшие пару месяцев ты не напишешь бестселлер, я сам засяду за книгу…»
Время от времени, поборов лень и барское отвращение к ремесленничеству, он тоже брался что- нибудь переводить. Ради денег. Мы частенько выручали друг друга финансами. Главным образом, конечно, я его. Сам-то он, будучи с издателями гордым и привередливым, последнее время гроша ломаного не мог заработать, вынужден был сидеть на шее у жены. Оскорблялся, тосковал из-за этого, бедный, ужасно. (Не то что мой муж; моего-то это ничуть не огорчало…) Каюсь, я не раз наступала (и вполне осознанно) на этот его больной мозоль — вынужденное паразитирование, — что, опять-таки, в очередной раз доказывало его правоту — насчет моего безграничного садомазохизма. То есть, с одной стороны, мне как воздух были нужны встряски в виде его горьких критических пилюль, а с другой, презирая саму себя, я мстительно затаивалась, чтобы, выждав удобный момент, побольнее укусить моего гордеца-сибарита. Например, многозначительно обмолвиться, что вот, мол, кто-то из знакомых предложил денежную халтурку в издательстве, а я, как назло, уже подписалась на копеечную работу. В его глазах тут же вспыхивала надежда: не предложу ли я выгодный заказ ему. Но, сделав паузу, я с вздохом признавалась, что, будучи в полной уверенности, что ему-то, большому писателю и мастеру, халтура ни к чему, переадресовала ее своему блудному мужу — может быть, в нем, наконец, проснется совесть и, подхалтурив, он и нам пришлет немного денежек.
Бывая в гостях у господина N., мы затворялись в его кабинете и, пока его жена смотрела телевизор и варила борщ, откровенно изливали друг другу то, что накопилось на душе. К слову сказать, сначала это меня жутко злило: что его жена так мне доверяет, как будто я не женщина, — но потом привыкла. Что ж, каждом монастыре свой уклад. К тому же, она была очень и очень неглупа. Иногда меня подмывало сказать ей, если не гадость, то какую-нибудь колкость. Господин N. шутил, что у них на кухне в двух попеременно гудящих холодильниках хранятся сердца соперниц, которых она с ним застукала. Но, при его желчности, я бы не удивилась, если бы в одном из холодильников обнаружилось тело какого-нибудь умерщвленного соперника-литератора, а в другом — голова несчастного. Господин N., между прочим, категорически это отвергал, уверяя, что способен расчленять и бальзамировать своих соперников разве что в своих произведениях.
Супружеский стаж господина N. был, страшно подумать, больше двадцати лет. Сущность своих отношений с женой на данный момент он определял просто и ясно — по Фрейду: оба партнера приходят к полноценной, счастливой гармонии лишь в том случае, если муж чувствует к себе со стороны жены «материнское отношение», а жена, в свою очередь, ощущает себя его «дочкой». Он, кажется, был убежден, что жена ему не изменяет. Я же, со своей стороны, такой полной уверенности не испытывала. Допоздна на работе. Банкеты с сослуживцами, и вовсе до утра.
Итак, с коробочкой фруктовых пирожных я остановилась у подъезда, не без зависти взглянув на окна писательского «гнездышка», робко позвонила снизу в домофон.
— Как ты там, жив? — как можно веселее поинтересовалась я, но вышло как-то уж совсем замогильно.
— Как тебе сказать, — растерялся он, запнувшись на полуслове, как человек, у которого под ногами прошмыгнула черная кошка.
— А я вот решила… в гости напроситься!
— Чудесно, милая, — ласково воскликнул он, распахивая дверь, — конечно, заходи! Прекрасно выглядишь.
— А ты как раз жутко бледный, — сочувственно покачала головой я. — Наверное, совершенно не бываешь на воздухе, бедняжка.
Какое всё-таки чудо и счастье, что в наше время и в нашем возрасте люди могут зайти в гости друг к другу просто так без звонка, по-русски, без всяких протокольных договоренностей!
Но мой визит с самого начала принял странное направление. В кабинете моя взгляд прилип к портретику-фотографии Джона Леннона в палисандровой рамочке с изящной надписью: «Джон — Живая Легенда». Не знаю почему, но на сей раз, вместо обычного умиления, этот потусторонний лик вызвал у меня тошноту. Передо мной было не лицо, а посмертная маска, которой ее обладатель прикрылся, чтобы не выдать своего презрения к современному миру — в частности, к этому писательскому кабинету, в четырех стенах которого самодостаточный, самодовольный писатель господин N., видимо, действительно намеревался рано или поздно отдать концы. («А в скольких стенах прикажете помирать? — юмористически