скиньтесь». Скаламбурил еще: «Ваш певец – не жилец». Бомжацкое братство тогда на него сильно обиделось: понятно, Митрич не профессор какой и не директор магазина «Сыры и колбасы», но все же человек – чего ж над его скорой смертью-то потешаться! Однако вскорости эскулапа пришлось простить, потому как, несмотря на свой профессиональный цинизм, лечил он Митрича не «как положено», а очень даже старательно. Вплоть до того, что дефицитные лекарства у завотделением клянчил и куриный бульон из дома в термосе носил. И выходил-таки! На прощание свой старый пуховик подарил, ботинки теплые лыжные и посоветовал беречь легкие, которые теперь, после перенесенной пневмонии, при первой простуде могут рецидив дать.
Митрич подарки принял, совет выслушал, но особой благодарности к доктору не испытывал, потому как считал, что самое лучшее для него было бы помереть. Болезнь лишила Перова единственного средства существования – голоса. Нет, говорить Митрич говорил. Правда, слова и фразы получались глухими, будто на вылете изо рта кто-то невидимый мазал по ним огромным ластиком. А любая попытка пропеть хотя бы один звук оборачивалась старческим перханьем.
Отоларинголог, которому сердобольный доктор-циник показал Митрича перед выпиской, сказал, что простой «ухо-горло-нос» в решении этой проблемы бессилен и что Митричу в состоянии помочь только хороший врач-фониатр, набивший руку на оперировании голосовых связок.
Перов, по прошлой своей жизни хорошо знавший, сколько стоит консультация у профессионала- фониатра, в ответ только ухмыльнулся.
Бомжацкое братство восприняло возвращение Митрича с радостью, выставило на служивший столом ящик не дешевый одеколон и не аптечные склянки со спиртовым настоем календулы, а водку. Однако виновник торжества к горячительному не притронулся. Сидел мрачный на своем матрасе и молчал. За три дня после выписки, которые он так и провел, не выходя из подвала, чудом выживший Перов произнес от силы два десятка слов. А на четвертый вдруг куда-то засобирался. Оказалось, в Москву. Братья-бомжи не слишком отговаривали, справедливо сочтя его – в нынешнем-то непьющем и безголосом состоянии – обузой для общества.
В Москве он первым делом отправился к дому, в котором когда-то жил. Но в квартиру подниматься не стал: кто его там ждал? Сел на лавочке и стал высматривать дворника Василия, с которым прежде всегда перебрасывался парой слов, угощал дорогими сигаретами. Василий его признал не сразу. Да и где было в обтянутом кожей скелете узнать розовощекого, пышущего здоровьем и довольством жизнью весельчака Костю Перова. Дворник привел его в крошечную однокомнатную квартирку на первом этаже, позволил помыться, накормил, дал бритвенный станок и денег на парикмахерскую. На дворе уже была весна, и ходить по улицам в старом пуховике доктора было жарко. Василий пошарил в ящике, куда стаскивал выброшенное в контейнер жильцами барахло, отыскал там почти целые джинсы (они были велики на два размера, но дворник в куче тряпья нашел еще и ремень), свитер со спущенными в нескольких местах петлями и штормовку. В таком виде Перов пошел к доктору-фониатру, у которого наблюдался и с которым даже дружил во время своей блистательной карьеры. У того уже была своя клиника.
Специалист по голосовым связкам при встрече попытался изобразить радость. Даже по плечу похлопал, но тут же засунул руку в карман, чтобы, не дай бог, не дотронуться оскверненной микробами ладонью до холеного лица или ухоженных, тщательно уложенных волос. На просьбу посмотреть горло ответил: «Конечно, конечно! Какой вопрос! Но, понимаешь, сейчас я очень занят, время на месяц, даже на полтора вперед расписано по минутам. Позвони мне в конце июня… нет, лучше в июле. Впрочем, в июле я буду в отпуске. Давай где-нибудь в августе, ближе к осени. Я постараюсь выкроить в расписании полчасика… А сейчас извини, меня ждут».
От фониатра Митрич вновь добрел до двора своего бывшего дома и, сидя прямо на земле за гаражами, дождался темноты. Поставил один на другой два ящика, вытащил из джинсов ремень, закрепил его на ветке старого, уже выпустившего клейкие листочки тополя, соорудил петлю, сунул в нее голову и, поджав одну ногу, другой с силой пнул ящик.
Очнулся от того, что кто-то лил ему на лицо воду. Приподнял веки и увидел перед собой три черных пятна круглой формы. Когда перед глазами перестали плыть сине-фиолетовые круги, смог разобрать, что пятна – это лица склонившихся над ним бомжей. Это они вытащили Митрича из петли.
– Так второй раз представители славного племени бомжей спасли нашему Митричу жизнь, – с театральным пафосом произнес Симонян. – Наш друг решил, что Господь противится тому, чтоб он совершил великий грех самоубийства. Стало быть, надо жить. Посему предлагаю следующий тост поднять за всех бомжей, невзирая на страну обитания, религиозную и национальную принадлежность. Мне кажется, они, то есть мы, как никто, можем ценить человеческую жизнь в ее, так сказать, чистом виде. Те, кто живет в богатых, ухоженных домах, ездит на дорогих машинах и трясется над своим благосостоянием, страшась однажды все потерять, нас не поймут. А нам не понять их. Мы живем, как дети природы, и ничего нам от нее, кроме куска хлеба да местечка, где можно укрыться от дождя и снега, не надобно. Не надобно для тела нашего, а уж душу свою мы найдем чем заполнить. Я вот книгу пишу, Колян шахматные фигуры на досуге вырезает, Митрич поет, Адамыч… – Симонян на мгновение замялся и тут же с вызовом тряхнул головой: – А что Адамыч? Он, между прочим, в своем деле не просто талант – гений! Спроси кого хочешь, хоть в криминальном мире, хоть в милицейском, таких специалистов, как Адамыч, на всей земле раз-два и обчелся. У всех налито? Ну, давайте!
Выпили все, но Макс заметил, что себе Митрич налил соку. Судя по тому, что литровая упаковка теперь опустела, он и прежние тосты поднимал не водкой и не коньяком.
Перехватив его взгляд, Перов едва заметно кивнул:
– Меня от спиртного мутит. Уж десять лет в рот не беру. С Нижнего Новгорода – ни капли. Думаю, это доктор надо мной какой-то эксперимент провел, таблетки специальные давал или микстуру.
– Грант Нерсессович сейчас сказал, что вы снова поете. Выходит, голос вернулся?
– Ну, не такой, как раньше, конечно, но когда в переходе метро запеваю, на обеих станциях слыхать.
– Что, фониатр все-таки помог? – с сомнением спросил Макс.
Митрич грустно покачал головой.
– Ага, счас! – зло оскалился чуждый всяких тонкостей Колян. – Разбежался! У Митрича после операции голос сам появился.
– Так операция все-таки была? – совсем запутался Кривцов.
– Понятное дело, – теперь уже без зла, разве что раздраженно ответил Колян. – Только не на горле, а на ногах. Когда ноги отрезали – голос и появился. Я Митричу все время говорю: «Ты у нас прям как Русалочка, только наоборот: она свой голос за ноги отдала, а ты ноги – за голос». – И хвастливо добавил: – Ему знаешь сколько подают? Ни одному инвалиду столько не заработать, и ни одному музыканту. Даже коллективу. Я у ребят из консерватории спрашивал, сколько они за вечер в метро зашибают. Крохи! А ведь на больших инструментах играют, даже виолончель притаскивают. Шесть человек. Митрич, как это называется, когда шесть?
– Секстет.
– Вот, секстетом лабают, а в футляре – вошь на аркане. Митрич один за полчаса столько, сколько они за целую вечернюю смену, собирает. Он как будто на двойной ставке: инвалид – раз, да еще и так замечательно поет – два. Два мужичка слепых, что в переходе на «Китай-городе» выступают, даже они к его показателям не приближаются, а все потому, что уровень не тот, от настоящего искусства далекий.
Макс повернулся к Митричу:
– А почему ноги пришлось ампутировать? Гангрена?
Константин смотрел исподлобья, жестко и, как показалось Кривцову, презрительно. Макс заерзал на стуле. В голове пронеслось: «Зачем спросил? Я ж все знаю. И Митрич о том догадывается. Сейчас скомандует Коляну и этим троим, чтобы выкинули меня отсюда к чертовой матери или того хуже…»
Макс натянул было на лицо виноватую улыбку, собираясь что-то сказать, но Митрич небрежно махнул рукой: дескать, ты уж лучше помолчи. А вслух предложил:
– А давайте-ка, други моя, споем. Вдруг у нашего земного гостя не будет больше такой возможности – послушать наш замечательный коллектив.
Макс вздрогнул и опасливо обвел глазами собравшихся.
– Испугался? – уловил хлынувшую от него волну страха Симонян. – Думаешь, выгоним тебя? Эх ты! –