бывший учитель музыки, обладающий способностью объяснять необъяснимое, уверяет, что на войне никто не бывает прав. Он сказал это в то самое утро, когда закончилась война, два месяца тому назад.
— Я приведу тебе такое сравнение, — говорит он, а глаза его пусты, как бы уже и не живые. — Помнишь, как сбежал из цирка леопард?
— Да.
— Помнишь, как он забежал в кафе на площади и разорвал когтями нескольких клиентов, которые пили там этот суррогатный кофе (никак я к нему не привыкну)? Потом полицейские его окружили и расстреляли из своих карабинов. Был ли зверь виноват? Он просто вел себя, как и положено зверю. Если мы позволяем вырваться на свободу зверю, сидящему внутри нас, никто из нас уже не бывает прав.
— И никогда уже больше не будет прав?
— Может, будет, если снова запрет на замок зверя.
— Как это?
— Если установит справедливые законы, не допускающие войн.
— Какие такие законы?
— Законы, которые позволяют всем людям уважать друг друга.
— Но этого нет в Испании, а ведь война уже кончилась.
— Да, мальчик, этого нет. Есть только фантом. Как рука твоего отца, которой тоже нет, но которой, я уверен, он в своем воображении делает фокусы — был у него такой дар, хотя сейчас уже, наверное, война отняла его навсегда.
…Руки Звездочета тоже исчезают, когда он примеряет фрак со слишком длинными для него рукавами. Фалды свисают ниже щиколоток. Но он не чувствует себя смешным.
«Если у меня и правда есть будущее, — размышляет он, — я буду расти, пока мое тело не заполнит как следует этот фрак. Это вопрос времени».
Фрак для него — парадный мундир артиста.
По пути в отель «Атлантика» он во всей красе видит девять итальянских кораблей, таких внушительных размеров, что загораживают море. Они напоминают огромные сияющие здания, вставшие на якорь прямо на площади. Он читает их названия, будто осваивает вывески новых и незнакомых улиц: «Сицилия», «Пьемонт», «Лигурия», «Умбрия», «Калабрия», «Тоскана», «Сардиния», «Лацио», «Ломбардия». С борта одного из них льются звуки аккордеона. С другого, далекого, отвечает гармонь. Едва он слышит музыку, как его охватывает ужасная тревога. Где раздобыть гитару? Не станешь ведь играть в отеле «Атлантика» на сломанном инструменте.
В кладовке любой таверны Кадиса хранится гитара, созревая как вино в полутьме среди бочек с хересом. В какой-нибудь спокойный денек, когда горстка клиентов, сидя в холодке, изучает бесконечный морской горизонт, не составило бы труда одолжить ее на пару часов, расплатившись ночью несколькими аккордами, оживляющими заведение. Но сегодня хозяева кабаков слишком заняты, чтоб оказывать ему любезность. Их лица раскраснелись, как разломанные гранаты, над белыми блузами, и расчеты, записанные мелом на стойках, клубятся хаосом иероглифов. Итальянская матросня размахивает руками, стремясь объясниться с портовой шушерой, а вино из Хереса вспыхивает старым золотом меж белых зубов и горячих юных губ.
Вид улицы необычен. Кадис — сплошной поток, в котором смешиваются уходящие из города войска, двигающиеся им навстречу раненые и беженцы, штрафные батальоны, прибывающие на строительство новых фортификационных сооружений на побережье, подростки в униформе, марширующие под барабаны и трубы, полицейские, надзирающие за дорогой: объявлено о приезде важной персоны на проводы домой итальянских добровольцев.
Тысячи итальянцев переполнили город. В ожидании посадки на корабли, которые доставят их домой, они дефилируют взад-вперед от спуска Лас-Калесас до площади Испании. Многие одеты в странные, фантастические мундиры, и солнце разбивается об их каски, похожие на те, что надевают участники процессий на Святой неделе, изображающие римских легионеров, ведущих Христа на казнь. В отличие от немецких солдат у этих — топот сапог менее сух и слитен, в нем звучит даже некий музыкальный мотив.
Звездочет свернул по направлению к отелю «Атлантика» и углубился в лабиринт кварталов, но итальянских солдат было так много, что они встречались и на самых потаенных улочках. На подходе к Зеленой улице очередная колонна перегородила ему путь. Оставив свои военные марши, итальянцы, воодушевляемые полковником с огромными усищами и прекрасным голосом, что есть мочи орут «О sole mio».
Вот он уже возле «Атлантики», но решает вернуться, потому что его вконец обуяли сомнения из-за гитары. На Широкой улице берсальеры поют хором «Монастырь Санта-Кьяра», а улица Колумела — сплошной водоворот неаполитанских песен. Их жизнерадостные напевы кажутся ему душевнее и красивее военных маршей. Эти песни протыкают, как воздушные шарики, надутые милитаристские гимны подростков — членов молодежных организаций Фаланги, которые продолжают маршировать и играть в войну. Как ни странно, война цепляется именно за детей.
Колонны арестантов пересекают город в направлении к фортификационным сооружениям под безразличными взглядами жителей, привыкших к нужде, а сотни раненых, немногим старше Звездочета, которых только что выплюнул поезд, бредут по мостовым к госпиталям, опираясь на костыли, или проплывают лежа на носилках: для санитарных машин нет горючего.
Песни итальянцев возвращают городу его карнавальный привкус, они напоминают о том карнавале, который запрещен властями и, однако, постоянно набухает в чреве Кадиса, — без него город не мог бы ни выжить, ни остаться самим собой. Это чувствуют рабочие с верфей Матагорды, которые после гудка сирены, возвещающей перерыв, одним движением стряхивают с себя усталость и начинают дробно хлопать в ладоши, отбивая итальянцам ритм, и бросают в воздух свои синие шапочки.
Кажется, весь город нарядился в маскарадные костюмы. Нищета и война одинаково карнавальны. Даже Звездочет не слишком привлекает внимание в своем непомерном фраке, несмотря на то что фалды его почти подметают мостовую, а рукава загнуты над костяшками пальцев.
Даже сеньор Ромеро Сальвадор кажется нарядившимся для маскарада.
Ноги сами собой приводят Звездочета к сеньору Ромеро Сальвадору, который, до того как разразилась война, учил его игре на гитаре в маленькой школе, похожей на кораблик. Мальчик с грустью вспоминает деревянный павильон на толстых сваях, выдвинутый в море. Его построили в начале века как закусочную для купальщиков, но он уже давно утратил свое назначение, и много лет назад сеньор Ромеро Сальвадор взял его в аренду, чтоб давать там уроки. Здесь пахло как в корабельном трюме, и во время прилива через гнилой настил пола просачивалась вода. А в штормовые дни домик качался под натиском ветра и ударов волн. Разучивая аккорды, ученики чувствовали себя как на корабле, залегшем в дрейф.
Но сейчас сеньор Ромеро Сальвадор уже не тот маэстро, который учил читать нотную грамоту на волнах. Во время войны он был репрессирован: ему запретили учительствовать, поскольку, мол, он может испортить молодежь «своей твердолобой светской моралью». Звездочет никогда не мог постичь, что значило это обвинение, но ясно было одно: деревянный павильон превратился в склад металлолома, а сеньор Ромеро Сальвадор, вышвырнутый оттуда, вынужден был согласиться на место подметальщика в скобяной лавке на площади Сан-Хуан-де-Дьос. Потому-то он и ходит, как в маскарадном костюме, в огромном кожаном фартуке до пят и с почти безжизненными глазами.
Пожалуй, он сможет дать взаймы свою гитару, потому что точно не играет на ней уже несколько месяцев.
Через зеленое окно скобяной лавки сеньор Ромеро Сальвадор кажется еще более изможденным, — без сомнения, он измучен своими мыслями. Трепетные глаза его стоят двумя столбиками дыма над круглыми очками, зацепившимися, как прищепка, за середину носа. Звездочет видит в этих глазах отчаяние побежденных, а в очках, без надобности торчащих на носу, — опустошенность и тоску человека, всегда старавшегося объяснить окружающий мир, но вдруг увидевшего, что мир преспокойно повернулся спиной к его объяснениям и бросил его в темноте, смятении и безнадежности. Однако Звездочет продолжает доверять его суждениям, и горстка идей, которые тот ему внушил, не перестает жить тайной жизнью в его голове, вспыхивая там иногда, подобно загадочным огням в беззвездной ночи.