очередь побудило меня сразу после смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Лёвена и Утрехта, Лейдена и Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава процветающих там наук, официальных и тайных.
Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии ещё не было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя не стала от этого меньше, а моё наследственное и благоприобретенное высокомерие взошло как на дрожжах.
Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством колледж Святой Троицы в Кембридже. Что ещё могло более полно ублажить мою гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом полировал учебную скамью?
Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и чёрной магии юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.
Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.
В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника, заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные чёрным неуклюжим грифам, призывая покарать дерзкого
И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед алчной небесной бездной!
Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой верный Дистоун, ну а уж оттуда — через море, в град Лёвен, в тамошний университет. Позади я оставил почётную должность, неплохое жалованье и имя, вдоль и поперек истрёпанное желчным сквернословием благочестивых праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение, которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.
Тогда я ещё не знал, что яд для благороднорожденного всегда замешивается на пене бешенства низких сословий! И ещё: нет титула достаточно высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к великому не свела их воедино.
О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения, тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же непримиримую ненависть обнаружил я в вас!
Химию и алхимию я постиг в Лёвене в совершенстве и проник в природу вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Лёвене, я впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира. Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae[30] .
В университете меня называли
С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны, что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.
Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне, математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии. Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе, как император Карл в Лёвене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с весьма многообещающими видами на будущее.
Однако — о легкомысленная юность, склонная всё обращать в забаву! — я с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя тёмная звезда вновь манила меня назад, на родину, так как в Лёвене один таинственный волынщик — почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, — которого Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где, очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу, и, кажется мне, был в них ещё какой-то, совсем особый, скрытый подтекст, проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали во мне и дразнили моё и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу, которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын — на отца. Приняв сторону реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу повторяться.
Роберт Дадли, будущий граф Лестер — за всю жизнь у меня не было преданней друга, — скрашивал дни моего вынужденного затворничества после освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в моём шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала для меня всё, что даже для себя самой не сделала бы больше — разве не вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья приготовили из моей плоти? —
Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, моё «я» в виде напитка проникло в её душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.
«Я покоряю!» — таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего отца, а тем — от моего