минуты…
И тогда не стало для меня покоя ни днем ни ночью, и я хотела идти к тебе и просить у тебя новый дагерротип. Но всякий раз поворачивала назад. Я бы не пережила твое «нет». Я ведь видела, как ты хотел забрать даже тот первый – тебе было стыдно видеть его на моем комоде. Но наконец я все же решилась и…
– Лизинка, у меня – клянусь душой и Богом, – у меня нет другого дагерротипа! С тех пор я больше не фотографировался, – с жаром заверил ее Пингвин, – но как только мы прибудем в Писек, я тебе обещаю…
Богемская Лиза покачала головой:
– Такого прекрасного портрета, Тадеуш, как ты мне только что подарил, ты уже подарить не сможешь. Он будет всегда со мной и больше не разобьется… Ну, а теперь прощай, Тадеуш!
– Лизель, что это тебе пришло в голову? Лизинка! – засуетился Пингвин и схватил ее за руку. – Теперь, когда мы наконец нашли друг друга, ты хочешь оставить меня одного?!
Но старуха была уже в дверях; она обернулась и, улыбнувшись сквозь слезы, лишь махнула на прощанье рукой.
– Лизинка, ради Бога, выслушай меня! Сильнейший взрыв потряс воздух. Окна задребезжали.
Дверь сейчас же распахнулась, и в комнату ворвался бледный Ладислав.
– Экселенц, они уже на замковой лестнице! Весь город взлетел на воздух!
– Мою шляпу! Мою… мою шпагу! – рявкнул императорский лейб-медик. – Мою шпагу! – И он вдруг выпрямился во весь свой гигантский рост; сверкающие глаза и узкие сжатые губы придали его лицу выражение такой дикой решимости, что слуга невольно попятился. – Подать шпагу! Ты что, не понимаешь?! Я покажу этим собакам, что значит штурмовать королевский Град. Прочь!
Ладислав, раскинув руки, встал в дверях:
– Экселенц, не ходите!
– Что это значит! Прочь, говорю я! – вскипел лейб-медик.
– Хотите – убивайте, а я вас не пущу! – Слуга, белый, как стенная известка, не двигался с места.
– Парень, да ты никак с ума спятил! Ты тоже из этой шайки! Мою шпагу!
– Какая шпага? Нет у экселенца никакой шпаги. Зря вы это. Там верная смерть! Храбрость хороша, да вот толку от нее сейчас никакого. Лучше я вас потом проведу дворами к архиепископскому дворцу. В сумерки оттуда легко ускользнуть. Ворота я запер. Они тяжелые, дубовые. Не скоро собаки сюда доберутся. Зачем же на верную смерть идти? Не допущу!
Господин императорский лейб-медик пришел в себя.
Огляделся:
– Где Лиза?
– Сбегла ваша Лиза.
– Она мне нужна. Куда она побежала?
– А кто ее знает!
Императорский лейб-медик застонал – стал вдруг снова совершенно беспомощным.
– Сначала, экселенц, следует привести себя в порядок, – успокаивал его слуга. – Ну вот, видите, вы и галстук-то еще не повязали. Только без спешки! Тише едешь – дальше будешь. До вечера я уж вас как- нибудь в доме спрячу, пока страсти не утихнут. А сам тем временем попробую раздобыть дрожки. С Венцелем мы вроде бы сговорились. Как стемнеет, он с Карличеком должен ждать у Страговских ворот. Там спокойно. Туда никто не сунется. Ну а теперь быстренько пристегните сзади воротничок, чтобы не задирался… Готово.
Ждите здесь, экселенц, и никуда не выходите. Я все обмозговал, беспокоиться вам больше не о чем. Я тут пока приберу. Меня они не тронут. Да им со мной и не совладать. А потом – я сам богемец!
И прежде, чем императорский лейб-медик успел возразить, Ладислав вышел и запер за собой дверь.
Невыносимо медленно, свинцовой поступью тянулись для Пингвина часы ожидания.
Самые разные настроения, сменяя друг друга, овладевали им: от вспышек гнева, когда он принимался яростно барабанить в запертую дверь и звать Ладислава, до усталого тупого безразличия.
В какой-то момент, ненадолго успокоившись, он ощутил вдруг сильнейший голод и разыскал в кладовке спрятанную салями; глубочайшая подавленность, вызванная потерей друга Эльзенвангера, немедленно сменилась почти юношеской верой в сиявшую из Писека новую жизнь. К сожалению, не надолго.
Спустя всего несколько минут он уже понимал, сколь глупы эти надежды, как и все воздушные замки, воздвигаемые в состоянии эйфории.
Он почувствовал какое-то скрытое удовлетворение о того, что Богемская Лиза не приняла места экономки, однако минутой позже ему стало до глубины души стыдно прошло так мало времени, а те слова сочувствия, которые шли от самого сердца, уже кажутся ему пустой детской восторженностью – какая-то студенческая чехарда, и о даже не покраснел при этом,
«Вместо того чтобы дорожить тем своим образом который она так преданно хранит, я его сам же втаптываю в грязь. Пингвин? Я? Да будь это так, можно было бы радоваться. Я самая обыкновенная свинья!»
Малоутешительное зрелище царящего кругом дикого бедлама повергло его в еще большую меланхолию.