«Метафизический путь» (Matgioi. La voie metaphysique, 1924). И Пингвин слушает и не верит чудовищным россказням Зрцадло, хотя Маньчжоу спокойно излагает «Песнь соловья» – стихотворение Джелалэддина Руми. Лейб-медик абсолютно слышит песню, но, так сказать, не видит ее, потому что «глазами слушать – тонкий дар любви».
Странные, очень странные фигуры: графиня, Поликсена, Отакар – шут гороховый, «бобовый король» сумасшедшего мира, в котором живут креатуры, называющие себя коротко «мы». Они безнадежны и потому не знают, что «вальпургиева ночь» переводится как «великая ночь очищения».
Мертвые белые птицы из романа Эдгара По «Приключения Артура Гордона Пима» летят к Южному полюсу, где восстает Белая Женщина, или абсолютная смерть. В рассказе Густава Майринка «Человек на бутылке» также рождаются птицы: «Черные птицы ужаса, правя свой полет бесшумными взмахами крыльев, пересекали праздничный зал – гигантские и невидимые». Они летят на север, дабы растерзать Гарфанга – эмблему Гипербореи. Таков закон черной фантастики.
Наша задача в жизни – понять язык птиц Густава Майринка. Первое слово в этом языке – АМЭЛЭН, что в переводе означает: любите луну.
Глава 1
АКТЕР ЗРЦАДЛО
Лай.
Еще. И еще раз.
Потом немая тишина, словно пес вслушивался в ночь.
– Кажется, лаял Брок, – вырвалось у барона Константина Эльзенвангера, – наверное, пришел господин гофрат.
– Однако, душа моя, это еще не причина, чтобы гвалт поднимать, – сухо бросила графиня Заградка и, раздраженная столь неуместной за карточным столом несдержанностью барона, принялась еще быстрее тасовать колоду. Это была старуха с белоснежными кольцами локонов, острым орлиным носом; кустистые брови нависали над огромными неистовыми угольями глаз.
– А чем он, собственно, целыми днями занят? – спросил императорский лейб-медик Тадеуш Флугбайль, который в старомодном кружевном жабо, подпиравшем гладковыбритые морщинистые щеки, казался каким-то призрачным предком. Он сидел напротив графини, по-обезьяньи подтянув почти до подбородка свои невероятно длинные, тощие ноги.
Студенты с Градчан[1] прозвали его Пингвином и всякий раз помирали со смеху, когда каждый день ровно в полдень он усаживался на замковом дворе в свои крытые дрожки – при этом верх приходилось сначала откидывать, дабы поместилась почти двухметровая фигура Пингвина, а потом снова аккуратно закрывать. Тот же сложный процесс повторялся в конце пути, когда карета, проехав сотню-другую метров, останавливалась перед трактиром «У Шнеля», где господин императорский лейб- медик по-птичьи проворно склевывал свой второй завтрак.
– Кого ты имеешь в виду? – спросил барон Эльзенвангер. – Брока или господина гофрата?
– Разумеется, господина гофрата. Что он делает целыми днями?
– Ничего особенного. Играет себе с детьми в сквере Хотека.
– Ну да, с «девочками», – уточнил Пингвин.
– Он – играет – с ихним – отродьем, – укоризненно отчеканила графиня каждое слово.
Оба господина пристыженно замолчали.
В парке снова залаяла собака. На этот раз глухо, почти завывая.
Отворилась темная, красного дерева дверь, украшенная пасторалью, и вошел господин гофрат Каспар Эдлер фон Ширндинг. Как всегда на партиях виста во дворце Эльзенвангера, на нем были узкие черные панталоны, несколько пухлую фигуру облегало светло-рыжее, дивное по своей мягкости сукно бидермейеровского сюртука.
Не проронив ни слова, он с проворством белки пробежал к креслу, положил свой цилиндр на ковер и церемонно склонился к руке графини.
– И что это он никак не угомонится? – задумчиво бормотал Пингвин.
– На сей раз господин лейб-медик имеет в виду Брока, – пояснила графиня Заградка, рассеянно взглянув на барона Эльзенвангера.
– Господин гофрат, у вас такой разгоряченный вид! Как бы вы у меня не простудились! – озабоченно запричитал барон, потом выдержал небольшую паузу и, опереточно модулируя голосом, прокаркал в темную соседнюю комнату – та вдруг как по волшебству осветилась: – Божена, Божена, Бо-жена-а, подавайте, prosim[2], ужин!
Общество прошествовало в обеденную залу и разместилось за большим столом.
Один Пингвин изумленно, словно видел впервые, загляделся на гобелен с изображением поединка Давида и Голиафа и все еще брел, спотыкаясь, вдоль стен, лаская рукой знатока роскошные округлости мебели времен Марии Терезии.
– А я был внизу! В «свете»! – выпалил фон Ширндинг, промокнув лоб гигантским красно-желтым платком. – Даже постригся там, – и он провел за воротником пальцем.
О стрижке гофрат упоминал каждые четыре месяца намекая на свои якобы неудержимо растущие волосы, и хотя все давно знали, что он носит парики – то с длинными локонами, а то коротко стриженные, – тем не менее каждую четверть года неизменный восторженный шепоток обегал присутствующих. Однако на этот раз восторга не случилось: общество было шокировано тем, где постригся господин гофрат.
– Что? Внизу? В «свете»? В Праге? Вы? – удивленно ходил кругами императорский лейб-медик Флугбайль.