овеществленные мучительные воспоминания, которые норовят схватить его безжалостными руками… Но они молниеносно таяли и вместе с силуэтами домов и крыш поглощались туманной далью.
На первых порах он приходил иногда на могилу Евы – кладбище находилось неподалеку, – но это всегда было чем-то вроде ритуала, совершаемого механически, с пустой головой, прогулки ради. Когда он пытался представить себе, что она лежит там, в земле, эта мысль казалась настолько нелепой, что зачастую он забывал возложить на холмик принесенные цветы и уходил с ними домой. Понятие «душевная боль» стало для него пустым звуком и уже не соответствовало его эмоциональному состоянию.
Размышляя порой над этой странной метаморфозой своего существа, он испытывал страх перед самим собой.
Именно в таком настроении он сидел как-то вечером у окна и смотрел на заходящее солнце. Перед домом на бурой помертвелой лужайке торчал засохший тополь, ландшафт оживлял, подобно оазису, лишь зеленеющий вдали островок травостоя с роскошно цветущей яблоней – единственный признак настоящей жизни во всей округе. Для местных крестьян он стал местом паломничества, вроде как чудом Пресвятой Девы.
«Человечество – вечный Феникс. В ходе столетий оно обратилось в пепел, – размышлял он, озирая безотрадный пейзаж, – но восстанет ли
Однажды, раздумывая о явившемся ему Хадире Грюне, он вспомнил, как тот сказал, что оставлен на земле, чтобы «давать».
«А что делаю я? Я стал мертвецом, как засохшее дерево, как этот тополь. Есть вторая, потаенная жизнь, но кто о ней знает, кроме меня? Сваммердам указал мне путь, неизвестный подвел к нему своими наставлениями в дневнике, и я питаюсь плодами, которые судьба сама положила мне в рот!… Даже лучшие друзья, Пфайль и Сефарди, не догадываются о том, что со мной происходит. Они думают, я запер себя в четырех стенах и скорблю о Еве… Да, люди представляются мне слепцами, блуждающими в дебрях бытия, да, они напоминают гусениц, ползущих по его дну и не ведающих, что они – завтрашние мотыльки, но разве это дает мне право сторониться их?»
И он загорелся желанием сей же час отправиться в город, встать на людном перекрестке, как один из этих гастролирующих пророков, провозвестников Судного дня, и крикнуть в уши толпы о том, что есть мост, который соединяет две жизни, два мира: по эту и по ту сторону бытия. Фортунат уж было вскочил, полный решимости исполнить это желание, но спустя минуту рассудил иначе: «Что толку метать бисер перед свиньями? Разве толпа поймет меня? Ей подавай сходящего с небес Господа, которого она сможет продать и распять. А те избранники, которые ищут путь, чтобы спасти
Он понял, что уже почти подошел к этой границе…
Мыслями Фортуната вновь завладели дневник и те обстоятельства, при которых он попал к нему в руки. «Я продолжу его описанием моей жизни. И пусть судьба решит, что из этого получится. Возможно, Он, сказавший мне, что оставлен на земле для того, чтобы дать каждому то, чего он жаждет, сохранит это как мое завещание и передаст его в руки тех, для кого оно может быть благотворно, для взыскующих внутреннего пробуждения. Если хоть один человек благодаря моим усилиям будет пробужден для бессмертия, значит, моя жизнь не лишена смысла. Стало быть, надо поддержать изложенное в рукописи учение описанием собственного опыта, а потом отнести свиток в мою прежнюю квартиру и положить в ту самую нишу, из которой он выпал, свалившись мне на голову». С этим намерением он сел за стол и написал:
Когда ты прочтешь эти строки, рука, которой они были написаны, быть может, уже истлеет. Предчувствие не обманывает меня: они окажутся у тебя перед глазами в тот момент, когда будут крайне необходимы тебе, подобно якорю, без которого не спастись от рифов кораблю с изорванными парусами.
В дневнике, продолженном моими записями, ты найдешь учение, которое содержит все, что нужно человеку для перехода в новый, исполненный чудес мир.
Это дополнение представляет собой всего лишь описание моей жизни и тех духовных состояний, которых я достиг благодаря учению. Если эти строки помогут укрепить уверенность в том, что воистину существует некий потаенный путь, выводящий человека из мира смертных, цель моих усилий будет достигнута.
Я пишу эти строки в такую ночь, которая наполнена дыханием грядущих ужасов, и они грозят не мне, а бесчисленным душам, не созревшим на древе жизни. Не знаю, увижу ли я живыми глазами „первый час' новой эры, который упоминается моим предшественником: возможно, эта ночь станет для меня последней. Но покину ли землю уже поутру или спустя годы, как бы то ни было, я протягиваю свою руку в будущее, где она на ощупь найдет твою. Ухватись за нее, как я ухватился за руку своего предшественника, дабы не оборвалась цепь „учения о бодрствовании', и передай унаследованное дальше!»
Уже глубокой ночью он подошел в своем жизнеописании к тому моменту, когда Хадир Грюн предостерег его от самоубийства.
Погруженный в раздумья, Фортунат шагал из угла в угол.
Он чувствовал, что приблизился к великой пропасти, разделяющей познавательные возможности нормального человека, пусть даже наделенного богатой фантазией, пусть даже созревшего для веры, и человека, духовно пробужденного.
Да и есть ли такие слова, которыми хотя бы приблизительно можно описать то, что испытал и перечувствовал он в почти непрерывном напряжении сознания. Он долго колебался, решая, завершить ли рукопись описанием похорон Евы. Потом направился в соседнюю комнату, чтобы достать из чемодана серебряную капсулу, которую заказал специально для свитка. Роясь в вещах, он натолкнулся на картонный череп, купленный год назад в «салоне».
Фортунат задумчиво разглядывал его при свете лампы, и опять в голове пронеслась та давняя мысль: «Обрести вечную улыбку труднее, чем на всех кладбищах земли отыскать мертвый череп, который ты носил на плечах в прежней жизни».
Но теперь она звучала, словно обетование, что улыбаться он научится в беспечальном будущем.
И прошедшая жизнь с ее изнуряющими желаниями и порывами показалась ему настолько чужой и далекой, как будто все это происходило не в его голове, а вот в этой нелепой и все же вещей штуковине из папье-маше. Он невольно улыбнулся при мысли, что держит в руке собственный череп.
Мир вокруг уподобился набитой всяким хламом «волшебной» лавке.
Он снова взялся за перо и записал: «Когда Хадир Грюн ушел от меня, а вместе с ним непостижимым образом меня оставила и всякая скорбь о Еве, я хотел подойти к постели и покрыть поцелуями руки любимой и тут увидел, что перед кроватью стоит на коленях какой-то человек, приникнув губами к холодным рукам усопшей, – я с изумлением узнал в нем мое собственное тело. Самого себя я уже видеть не мог. Я попытался оглядеть свою фигуру, но ничего не получилось, на ее месте было пустое пространство. В тот же миг он поднялся и начал рассматривать свое тело, начиная с ног, то есть повторил все мои движения. Создавалось впечатление, что это – моя тень, которая движется так, как распоряжусь я.
Я склонился над умершей – и он сделал то же самое, наверное, при этом он сильно горевал… не знаю. Для меня покойница, с застывшей улыбкой возлежавшая на смертном ложе, была трупом незнакомой, ангельски прекрасной девушки, некой восковой фигурой, которая не трогала моего сердца, статуей, как две капли воды похожей на Еву, но все же всего лишь ее личиной.
Я почувствовал себя настолько счастливым оттого, что умерла не Ева, а какая-то незнакомка, что утратил дар речи от радости.
Потом в комнате появились три фигуры. Я узнал в них своих друзей и увидел, как они приближаются к моему телу, желая утешить его, но оно, будучи лишь моей тенью, улыбалось и ничего не говорило в ответ.
Да оно ни звука вымолвить, ни пальцем шевельнуть не могло без моего приказа.