— И еще какую! Но, кажется, первая ее обнаружила твоя нынешняя симпатия, Гражулите. Ей-то и должен быть благодарен
— Решили, что я имел в виду ксендзов и монахинь?
Мяшкенас кивнул головой.
— Параллель очевидна. Но не это важно. Важно то, как в твоей драме освещены обеты, чувство долга, религия и ее служители, хотя они и не христиане. Затем, как представлены человеческие страсти, грехи и возмездие за них. Все это, брат, не выдерживает богословской критики.
— Ну, приятель, — весело сказал Васарис, — можно ли критиковать мое произведение с позиций богословия?
— Художественные качества нет, но проповедуемые в нем идеи — да. Сам знаешь, сколько художественных произведений включено в индекс[203].
— Однако католическая пресса превознесла до небес мою пьесу.
Мяшкенас засмеялся.
— Превознесла потому, что она твоя. Надо признаться, что рядовой зритель сознательной ереси в твоей пьесе не заметил. Так зачем же поднимать этот вопрос в печати? Но
— Пустяки, — отмахнулся Васарис. — Какой там яд, какие опасности!
Но Мяшкенас продолжал:
— Кроме того, тебя обвиняют в нарушении благопристойности. Знаешь, что ни говори, а эти восточные танцы в первом и в четвертом актах не совсем приличны. Ведь танцовщицы-то полуголые. Сквозь газ все просвечивает. И зрелого человека в соблазн введут, а что же говорить о молодежи!
— Но ведь танцы не я сочинял — это дело режиссера.
— А кто станет в этом разбираться. Пьеса твоя, значит, все идет от твоего имени. Ведь ты бы мог помешать этому.
— Ну, что дальше?
— Тебе этого мало? Вот шутник! Вспомни и то обстоятельство, что ты ксендз. Тогда все предстанет в еще более разительном свете. Скажи, зачем тебе понадобилось выходить на сцену? Я понимаю, что автору приятно принимать овации, но ксендзу это не пристало, особенно после таких танцев.
— Так. Что же мне за это будет?
— Думаю, что тебе придется отправиться с объяснениями к епископу. Скорее всего, ничего серьезного не будет. Самое большое — могут предложить, чтобы ты свои сочинения давал на аппробацию, потому что это требуется и по канонам. Могут еще запретить посещение театров. Полагаю, этим дело и кончится.
— Ты находишь, что этого мало?
— Конечно, хотя это и не наказание, а лишь кое-какие ограничения, тебе они могут показаться очень неприятными. Надеюсь, что особых затруднений все-таки у тебя не будет. Так что вставать на дыбы не к чему. Видишь ли, дисциплина в нашем сословии необходима.
Васарис заметно нервничал, но старался владеть собой. Прошелся раза два по комнате и наконец, остановившись перед Мяшкенасом, сказал:
— Знаешь, брат, на этот раз я попрошу тебя помочь мне. Может быть, ты встречаешься с отцами из
— Ого! И шутник же ты!.. Нет, тут, братец, не до шуток! Я тебе еще не сказал, что говорят о твоих отношениях с Гражулите. Получишь предписание
— Плевать мне на все это! — вырвалось у Васариса. — Надоело до смерти это тыканье на каждом шагу моим священством. Я и сам знаю, что я плохой ксендз. Я сам себя давно отрешил от обязанностей ксендза, не дожидаясь, пока это соблаговолит сделать епископ. От директорства тоже могу отказаться хоть завтра…
Напрасно Мяшкенас старался успокоить Васариса и убедить его, что не стоит буйствовать, что все обойдется и, может быть, ему не запретят посещения театров. Васарис действительно успокоился, но, забившись в угол дивана, упорно молчал и нервно вертел в руках папиросную коробку.
— Так как же, Людас? Обещай, брат, что не сделаешь такой глупости, а я тебе помогу, насколько сумею, — сказал Мяшкенас, собираясь уходить.
— Ничего не обещаю и впредь буду поступать, как захочу. Спасибо за добрые пожелания, но помощи не потребуется.
Мяшкенас простился с ним обиженный, озабоченный и обеспокоенный. Он по-своему любил Васариса и дорожил им, но в то же время был ревностным защитником чести и интересов духовенства, а история с Васарисом грозила большим скандалом.
На следующий день профессор пошел посоветоваться с отцом Северинасом. Описав ему свой визит к поэту, он прибавил:
—
— Почту своим священным долгом, — ответил монах. — С божьей помощью еще раз побеседую с ним.
— Только надо подождать, — предупредил Мяшкенас. — Сейчас момент неподходящий.
А Васарис после разговора с Мяшкенасом решил как можно скорее напечатать свои произведения. Через несколько дней он договорился с издательством и сдал в печать драму и большой сборник стихов. Прошел месяц, и книга появилась в книжных витринах. На страницах сборника отразился его путь к творчеству, к свету, к освобождению, но ни свободы, ни света Васарис еще не обрел. Эти страницы только рассказывали о стихийном стремлении человеческого сердца к жизни, к счастью, которое всегда видится в недостижимой дали, о том, как человек блуждает в тумане и томится, отыскивая путь. Всем, кто читал этот сборник, казалось, что они читают историю собственного сердца.
Дружба Людаса Васариса и Ауксе Гражулите крепла. Они часто встречались и не боялись показываться вместе в общественных местах, ходили в театр, на каток, в хорошую погоду совершали загородные прогулки, бывали в гостях. Отец Ауксе привык к Людасу, как к своему человеку, и радовался, что дочка не скучает в одиночестве. Трудно было понять, догадывался ли старый Гражулис, какое чувство связывало его дочь с Васарисом. Никогда он с нею об этом не заговаривал, да и Васарис, внимательно наблюдавший его, никакого вывода сделать не мог. Одно было ясно — старика мало беспокоил духовный сан Васариса, и он как будто совсем забыл, что его гость ксендз.
Однако в городе дружба Васариса с Ауксе многим бросалась в глаза. Богомолки возмущались и злословили. Местные барыньки возводили на них всякие небылицы. Отвергнутые поклонники Ауксе, вроде Индрулиса, презрительно пожимали плечами и называли ее «такой особой». Люди с сомнительным прошлым, на себе самих испытавшие всю мерзость греха и считавшие женщин сосудом дьявольским, во всеоружии самой возвышенной аргументации уличали Васариса в падении.
И Васарис и Ауксе все это видели и слышали. Однажды Ауксе пожаловалась Васарису:
— Нет, в этом городишке можно задохнуться. Столько здесь злобы, зависти, неуважения к личности и духовного кретинизма, что поневоле мечтаешь о большом городе, где не замечаешь ни любопытных глаз, ни длинных ушей. Бедняги! Как они все заблуждаются в отношении нас!
— Единственное, что меня утешает, это мудрое изречение: