один нарушает тишину утра».
Море на Второй линии Васильевского острова и летом не слышно, а выстрелы — пожалуйста.
И люди, их лица — будто Лев Николаевич Толстой описывал ленинградцев.
«…Вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом…».
Но вот:
«…по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни».
Таня подняла глаза на бабушку и мысленно ахнула, с какой жестокой точностью и правдой Толстой нарисовал ее портрет.
Разрыдаться бы, выплакать хоть часть накопившейся боли, но слез у Тани почему-то нет совсем, высохли или замерзли.
«Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой…»
В Ленинграде похоронные марши давно не играют, а гробы еще встречаются. Не розовые, конечно. Самый простой гроб, обыкновенный прямоугольный ящик из неоструганных досок, и тот не купить за деньги. В придачу нужен хлеб, а где его взять, лишний хлеб?
«Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите…»
Трактирами называли дешевые кафе, столовые, и Таня задалась вопросом: «А в трактирах вырезали талоны на крупу и хлеб?»
«…подают котлетки…».
Таня плотно зажала уши. Через варежки, платок и шапочку не проникает ни звука, но все равно какое-то время видятся котлеты. Бабушкины, сочные, поджаристые, с одуряющим волшебным запахом…
Она очнулась в конце передачи.
«…Возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину…».
«Это не верно, — мысленно заспорила Таня. — Разве можно отделить Ленинград от Родины? И потом, разве смерть — наслаждение? Смерть — это конец всему: наслаждению, страданию, жизни».
Мама очень беспокоится за Женю. Два или три дня назад приезжала на ночевку Нина, рассказывала, что сестра неважно выглядит, опухла, отекла, еле передвигается.
Вчера, когда мама с бабушкой заговорили о Жене, дядя Вася, до того молчаливо отхлебывавший кипяток, произнес странную, непонятную фразу: «У йом-фру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».
Бабушка опасливо взглянула на дядю Васю, но не стала ничего выяснять. И Таня, всегда такая любознательная, не спросила, кто эта Андерсен и почему ее странно обзывают «йомфрой». Саван-то известно что — белое одеяние для покойников.
Запеленутых в простыни, одеяла, скатерти умерших везли на детских салазках к ближайшим больницам и кладбищам, а то и складывали до первой оказии в заледенелые подвалы. Трупы увозили на грузовиках, как дрова, — навалом…
В Ленинграде лишь по официальным данным умерли от голода в ноябре 11 085 человек, в декабре — 52 881.
Бабушка крошила соевые выжимки. Они были твердые, как окаменевший цемент. На «буржуйке» клокотала в кастрюльке вода, и бабушка вполголоса поругивала самое себя, что загодя не наготовила шроты, попусту вода кипит, топливо расходуется.
— Страсть, какая неразворотливая сделалась.
«Теперь все такие, замедленные», — чуть не сказала Таня. Она и по себе знала, что с каждым днем всякое движение не только дается все труднее и труднее, но и вызывает внутреннее сопротивление. Не хочется вставать, идти, что-то делать, даже разговаривать.
— Что ты, бабушка, — слабо возразила, — ты у нас самая быстрая.
— Была, была быстрой, маленькая, — возразила бабушка, но отметила, оценила такт и поддержку: — А за доброе слово спасибо, оно иной раз дороже всего другого.
Беседу прервал дядя Леша. Он упрямо придерживался давних привычек, спозаранку отправлялся за газетами, потом изучал рынок, а на обратном пути непременно накапливал силы для восхождения на второй этаж, домой. Вот и сегодня постучался, прямо в кухонную дверь. Наружная не запиралась, и звонок электрический давно бездействовал.
— Что с фронтов сообщают? — сразу спросила бабушка.
— Повсеместно идут бои, — отделался общими словами дядя Леша. В сводке почти так и было написано: «Шли бои местного значения». — А мороз, знаете какой? Тридцать два и еще половина.
Он сбросил рукавицы, протянул застывшие пальцы к багровой стенке железной печки.
— Чем нынче на Андреевском торгуют? — уже равнодушнее спросила бабушка.
Таня недавно ходила с ней на рынок. Ничего похожего на довоенное время. Народу толпится множество, а съестного в продаже мало.
Предлагают столярный клей, клочки лошадиных и коровьих шкур. Из шкурок с добавкой клея получается отличный студень. Можно и одним клеем обойтись, запах, правда, очень уж неприятный — гнилостный.
Встречается деликатес — жмых подсолнечника. От него во рту удивительный вкус и аромат семечек и растительного масла. И съедается медленно — такой крепкий.
Торгуют горелой землей с бадаевских складов. Она считается калорийной: не только сладковатая, но и жирами пропитана.
Давно ли мама заставляла рот промывать, если сунешь поднятую с земли ягодку, а теперь земля — обыкновенная еда.
Появился и новый продукт — торф. Его «открыли» ребята из ремесленных училищ, они же и пострадали первыми, набивая голодные желудки коричневой массой.
— Торфа избыток, — ответил бабушке дядя Леша. — Нет на него охотников. И землицы вдоволь, а жмых исчез. Цены же на все и про все — красненькая.
«Красненькая» — бумажные деньги, тридцать рублей.
— Настоящие продукты не достать ни за какие рубли, только в обмен на другое съестное или особо ценные вещи. Представляете?
Нинины золотые часики давно пошли взамен кусочка сливочного масла для Жени, совсем она нехорошей сделалась.
Дядя Леша заставил себя отодвинуться от печки и встать. Наперекор нежеланию.
— Привет дяде Васе, — сказала Таня.
— Передам, — дядя Леша еще помедлил уходить. — Ослаб он. Вот пойду завтрак разогревать, дурандой накормлю.
Две-три недели назад из дуранды пекли лепешки, готовили кашу, теперь экономно варят жидкие