Она улыбается уголками губ и поднимает руку, чтобы погладить меня по щеке. У нее такие холодные пальцы, и ее прикосновение так невесомо – словно на мою кожу опустились снежинки.
Я смотрю на ее бледное, хрупкое, невыразимо прекрасное лицо и говорю то, что чувствую, – говорю правду, которую не успел еще даже для себя осознать:
– Я люблю тебя.
Великолепно. Просто отлично: берем свое сердце и выкладываем перед ней на тарелочке, чтобы она могла его хорошенько рассмотреть, поковырять тонким пальчиком, может, даже разорвать пополам и заглянуть внутрь – проверить, как оно работает. Что еще она может сделать с моим сердцем – зачем оно ей, кроме как для удовлетворения любопытства? Я готов прикусить себе язык, но уже поздно. Это, впрочем, вполне в моем стиле – я же мастер необдуманных, спонтанных высказываний.
Она, однако, не смеется. Она закрывает на секунду глаза, и на лице ее мелькает странное выражение – словно мои слова причиняют ей боль. Но уже через мгновение она овладевает собой, встречается со мной взглядом и с легким вздохом вторит мне, как эхо:
– Я люблю тебя.
И хотя вот этого-то как раз совершенно точно не может быть, потому что не может быть никогда, именно теперь я окончательно осознаю, что не сплю. И все, что со мной – с нами – было, мне не приснилось.
Не сон. Ее ладонь на моей щеке в машине, ее слова о том, что она давно хотела прикоснуться ко мне, – не сон. Ее расширенные от желания зрачки, ее приоткрытые в ожидании губы – не сон. Ее поцелуй, ощущение ее холодных губ, которые каким-то образом обжигают, и от них невозможно оторваться, потому что это физически больно… Мальчишкой я однажды лизнул на морозе металлическую стойку качелей, и пристыл к ней, естественно, и порвал губу, стараясь освободиться. Я хорошо помню, как решался на это: знал ведь, что будет, всех детей об этом предупреждают, но не смог удержаться от соблазна узнать, КАК будет. Это повторилось, когда я поцеловал ее вчера. Я пристыл к ней навеки. Я навсегда прикован к ее обжигающе холодным губам и не хочу даже пытаться освободиться. Не потому, что будет больно, – хотя больно будет невыносимо. Потому, что это бесполезно, – мне все равно больше не понадобятся мои губы. Я никогда не буду целовать других женщин. Других женщин просто не существует. Это – не сон. Это ослепительная реальность моей новой жизни, которая возможна только рядом с ней.
Я целовал ее и слышал вокруг нас какой-то глухой рокот – смутный потусторонний гул. Наверное, это кровь шумела у меня в ушах – я сам понимал, что она мчится по моим венам с ужасающей быстротой. Но мне казалось, что этот звук – отголоски того, как рушится вокруг нас привычный мир и как собирается вновь, навеки измененный. Новый мир, построенный вокруг нас двоих.
То, как соскальзывал на пол белый мех норковой шубы, обнажая ее еще более белые плечи, – не сон. Контраст между ослепительной белизной ее кожи и темной кроваво-бордовой, цвета ее губ, тканью платья – не сон. Ее пальцы, избавляющие меня от одежды, ее легкие, быстрые, холодные прикосновения, оставляющие на моей коже огненные островки желания, похожие на ожоги, ее обнаженное тело, прижатое к моему – так, что я весь объят ледяным пламенем… Не сон. Мои руки, скользящие по ее гладкой прохладной коже, по ее груди, бедрам, шее, по спине и заставляющие ее вздрагивать от каждого МОЕГО прикосновения, – не сон. Ее губы, прижатые к моей шее – к тому месту, где бьется пульс, – и застывшие там на какое-то одно бесконечное мгновение, перед тем как она с усилием отрывается, чтобы прижаться лицом к моему плечу. Яростная жажда в ее глазах. Невыразимая печаль, с которой она повторяет мое имя. Сила, с которой ее тонкие руки обнимают меня за плечи, призывая опуститься вслед за ней на кровать. Стон, которым она приветствует соединение наших тел. Ее руки, сжатые в кулаки у нее над головой – ногти впиваются в ладони, словно она боится сделать этими руками что-то не то и останавливает себя на самом краю. Это она зря – мое тело с радостью примет все, что ей хочется с ним сделать, даже боль. Любую боль. Ее губы, сначала плотно сомкнутые, а потом искаженные странной гримасой страсти, – это почти оскал, он бы должен меня испугать, но только возбуждает сильнее. Судорога, проходящая по ее телу в момент оргазма. Не сон. Ее распахнутые, глядящие прямо мне в душу глаза. Мой ответ – мое полное, абсолютное опустошение, меня больше нет, я отдал ей всего себя, словно меня засосало в темную глубину ее зрачков. То, как дрожат мои плечи, когда я опускаюсь на нее во внезапно наступившей вокруг нас оглушительной тишине, и ее руки – все такие же холодные руки, – гладящие меня по спине. Не сон. Всё – не сон.
И это утро, утро нового мира, нашего мира, и ее взгляд, потрясенный, как будто и с ней произошло что- то невероятное, и ее ладонь, лежащая сейчас на моем сердце, – не сон.
Я немного напуган, но я улыбаюсь. А что еще делать человеку, с которым случилось чудо? Я зарываюсь пальцами в ее шелковые темные с красным отливом волосы. Моя рука дрожит.
– Я так счастлив. – Эти слова мелковаты для того, что я хочу выразить, они совершенно неадекватны масштабам моих чувств, но других я не знаю. Да и с любыми другими словами будет такая же проблема.
Она удовлетворенно вздыхает, придвигается поближе, чтобы прижаться ко мне, и произносит странную фразу:
– Это – самое главное.
Я хочу спросить ее, что она имеет в виду, хочу понять, что чувствует сейчас она. Но меня отвлекает тот факт, что ее кожа опять оказывается ледяной на ощупь. Неудивительно, что ей не до разговоров о счастье, – она просто-напросто замерзла. Я крепко прижимаю ее к себе.
– Ты совсем окоченела. Иди сюда – будем тебя греть.
Ее голова лежит у меня на груди. Она улыбается, закрыв глаза, и говорит насмешливо, напоминая мне о бородатом анекдоте:
– Графиня и при жизни не отличалась горячим темпераментом.
Я ерошу ей волосы:
– Дурочка. Ты замерзла, это правда, но я никак не могу пожаловаться, что ты была со мной холодна.
Марина приподнимается на локте, чтобы посмотреть мне в лицо – оценить его выражение. Похоже, ей нравится то, что она видит. Снова опустив взгляд, она объясняет:
– Я не замерзла, на самом деле. У меня просто пониженная температура тела. Всегда. Такая… м-м-м, генетическая особенность организма.
– Что-то серьезное? – Уровень тревоги в моем голосе удивляет меня самого. Я боюсь за нее – она такая хрупкая, и мне все время страшно, что она вот-вот почему-то исчезнет, и на этом фоне мысль, что она может быть больна, меня по-настоящему пугает.
Но Марина отвечает совершенно спокойно:
– Боже упаси. Просто генетика – у меня это с детства. С тех пор, как я себя помню. Мне это не доставляет никаких неудобств. Но тебе, наверное, рядом со мной неуютно?..
Мне хочется, став на секунду тем героем мелодрамы, который бьет кулаками по стене, заявить ей, что единственное место в мире, где мне хорошо, и правильно, и вообще следует быть, – это рядом с ней. Но я понимаю, что пафос в духе галантных романов XIX века покажется ей смешным. Хотя, с другой стороны, я уже сообщил ей, что люблю ее и что она делает меня счастливым. Сентиментальнее этого, наверное, уже ничего не может быть. Но мне все-таки кажется, что нужно сохранить остатки мужества и независимости – хотя бы внешние их признаки изобразить, чтобы она видела во мне хоть какую-то силу. А этого не будет, если она поймет, что наша ночь все внутри меня перемолола, как в мясорубке, и лишила всякой ориентации во времени и пространстве. Но, как шутится в старинной шутке, «фарш невозможно провернуть назад». Мне теперь так жить, и если я хочу, чтобы Марина позволила мне жить рядом с ней, я должен казаться сильным. Так что мне остается только спрятаться за бравадой. Я поднимаю бровь и усмехаюсь:
– Как же – неуютно мне… Это ты смотри, будь осторожна рядом со мной. А то растаешь, как Снегурочка.
Она смеется:
– Почему Снегурочка? Ты и вчера меня так назвал.
Я мучительно краснею, но врать ей не могу – мне остается только признаться, до какой степени она занимает мои мысли, как часто я о ней мечтаю.
– Потому, что я думал… ну раньше… Я помнил, какие у тебя холодные пальцы, и все время задавался вопросом: а холодные ли у тебя щеки? Потому что хотел сделать вот так… – Я беру ее лицо в ладони, как