Сережа слушает меня внимательно, но на лице его написано неодобрение.
– И, по моему глубокому убеждению, ты делала это зря. Ты только себя мучаешь. В этом нет ни пользы, ни смысла.
– В смирении всегда есть польза и смысл. Ему нужно учиться всю жизнь, даже если живешь века.
Мой старый друг возмущенно фыркает – он как-то вдруг разозлился:
– Да что ты говоришь! Марина, я и в самом деле стар и многое из человеческого уже забыл. Но я прекрасно помню, как ровно такие же слова о смирении говорил отец-настоятель в монастыре, куда меня в пятнадцать лет запихала моя семейка – для того, чтобы я не мог претендовать на наследство! Ты так ценишь все человеческое… Как насчет человеческой жестокости и жадности, подчиняясь которой старший брат заточает младшего в тюрьму католической обители – без единого шанса на жизнь, свет, свободу и любовь? Меня постригли в монахи насильно еще мальчишкой – и я должен был заживо сгнить в своей келье, так и не узнав ничего… ни о чем. Те три года, что я провел в монастыре, были адом на земле – все недостатки нашего нынешнего положения меркнут перед тем, что я пережил там. Телесные наказания, посты, похоть жирного лысого настоятеля, бесконечное лицемерие – и полная, абсолютная беспросветность, когда ты знаешь, что вот тебе восемнадцать, и тебя ничего больше не ждет – впереди пустота, – ты никогда не будешь ЖИТЬ! Ты проклинала своего создателя, я знаю, и, конечно, ты была права. Он поступил с тобой непростительно. Но я… Я буду вечно благодарить свою создательницу… Ты не можешь себе представить, какое это было чудо, когда в моей келье появилась среди ночи эта невероятная, неправдоподобно красивая женщина и заговорила со мной, объясняя, что заприметила меня в церкви во время мессы – увидела, что я несчастен, и решила спасти. Я понимал, конечно, что происходит что-то нечестивое, – только демон мог проникнуть ночью в монастырь в облике неземной красавицы. Но мне было все равно. Вечное проклятие было лучше моей тогдашней жизни. Она поцеловала меня – она любила меня, – и она подарила мне то, о чем монахи только лгали: жизнь вечную. – Он замолкает и передергивает плечами, сам, видимо, смущенный неожиданной горячностью своего рассказа. После паузы он говорит уже куда спокойнее: – Я никогда не оглядывался назад. Не жалел ни об одной секунде своей человеческой жизни. К черту смирение! Если жизнь человека похожа на ад, мы имеем право принять решение за него.
Я смотрю на Серхио с болью: мы знакомы почти двести лет, мы в самом деле лучшие друзья, но он никогда еще не был со мной так откровенен. Я не знала подробностей его человеческой жизни и его обращения – не понимала горечи, с которой он думает о людях, и боли, которую ему причинили. Я прикасаюсь к его руке:
– Я сожалею… Я понимаю, что не все люди были при жизни так счастливы, как я. Не всем было что терять. Но пойми… Влад – не в монастыре. И не в аду. Он счастлив. Ему, как и мне когда-то, есть за что ценить жизнь.
Сережа смотрит на меня с глубокой печалью в темных глазах:
– Я не для того рассказал тебе это, чтобы растрогать. Я хочу, чтобы ты задумалась: ни один смертный не станет любить вампира, если у него… все хорошо. В жизни человека чего-то недостает – только тогда он обращается за любовью к мертвецу. И мертвеца притягивает к себе только тот, в ком что-то уже умерло.
Его серьезность пугает меня – я по-настоящему вздрагиваю и опускаю глаза:
– Во Владе ничто не умерло. Он самый ЖИВОЙ человек, которого я знаю.
– Возможно, ты не так хорошо его знаешь. Нам ведь трудно понять людей – даже если мы хорошо помним, как сами были людьми. Даже если мы их любим.
Мне совсем не нравится этот разговор, хотя я и понимаю, что он необходим. Я понимаю в глубине души, что Серхио говорит правду. Я действительно многого не знаю о Владе – многое в нем ставит меня в тупик. Начиная, собственно, с легкости, с которой он принял мою истинную природу. И пока он человек, а я нечеловек, между нами всегда будет стоять незримая, но прочная преграда, и каждое наше прикосновение – даже очень осязаемое, очень телесное – будет подобно соприкосновению рук через ткань перчатки. Или через прозрачное стекло. У Антониони в «Затмении», кажется, есть такой эпизод: влюбленные стоят по разные стороны стеклянной двери и прикасаются губами к стеклу – каждый со своей стороны. Это красивый поцелуй. Но не настоящий.
Неужели все, что происходит у нас с Владом, такое же – отстраненное? И всегда будет таким?
Я не хочу так – я хочу владеть им целиком. И принадлежать ему целиком.
Но я не хочу ради этого делать его вампиром. Я хочу любить ЧЕЛОВЕКА. Я не понимаю ту вампиршу, которая спасла Серхио, – зачем она сразу обратила его? Неужели нельзя было помочь ему, не принимая последних, крайних мер?
Вопрос срывается с моих губ непроизвольно – непрошено:
– А она любила тебя?
Сережа поднимает на меня рассеянный взгляд – похоже, он тоже заплутал в своих мыслях, и мысли это были невеселые. Но он сразу понимает, о чем я спрашиваю:
– Кармела?.. Не знаю. Наверное, любила. Иначе что заставило ее прийти мне на помощь? Она ведь не голод утолить явилась – она пришла забрать меня с собой.
– И вы были вместе?
Он кивает:
– Да. Пятьдесят лет.
– А почему вы расстались?
Пауза. Он не поднимает глаз:
– Она умерла.
Вампирша? Умерла? Каким образом это случилось?
Мне не нужно задавать вопрос – Сережа и сам понимает, что требуются объяснения. Он молчит, очень старательно занимая руки: достает из пачки очередную сигарету, повторяет свой спектакль с зажигалкой… Когда он наконец заговаривает, на лице его лежит красный отблеск зажженной сигареты:
– Как ты помнишь, мы жили в Испании. В Испании была святая инквизиция. Кармела умерла на костре. Ярким солнечным днем. На площади в центре Мадрида. Серебро не убивает нас, но кол в сердце – это кол в сердце. Это не та рана, которую можно легко заживить. Особенно на солнце. Все вместе… Все это вместе было слишком много, даже для вампира. А я стоял в толпе и не мог ничего сделать – потому что она заклинала меня, между своими стонами, не подходить к ней. Они думали, что она, как погибшая грешница, обращается к Богу – отказывается призвать его к себе даже в последний час. А она хрипела свое «Не подходи!», чтобы не дать им меня поймать, – просила дать ей умереть спокойно, зная, что у меня все хорошо. Хорошо!.. – Он долго, долго молчит, а потом добавляет вполголоса: – Не выношу Мадрида. После того как я убил всех инквизиторов совета – пятнадцать, кажется, человек… Трудно вспомнить точно, когда рвешь их на части… Никогда не видел в одной комнате такого моря крови. Но я не выпил ни капли, ни одного глотка. Меня тошнило от одной мысли об их крови… После этого я никогда больше не возвращался в Мадрид.
Перед моими глазами проносятся чудовищные картины – яркие, как кадры несуществующего фильма, отчетливые, как ночной кошмар: солнце, которое причиняет нестерпимую боль. Огонь десятиметрового костра, который может испепелить даже нашу прочную кожу. Боль и бессилие, когда невозможно двинуться с места – можно только ждать. Женщина, которая не спускает умирающих глаз с возлюбленного, умоляя его не спасать ее – потому что это его погубит. Юноша, который смотрит на ее муки в бессилии – смотрит из темной тени капюшона, на ярком солнце, в толпе ликующих по поводу казни монстра людей. Его боль, и его бессилие, и его ожидание. Юноша, разрывающий на куски палачей, – кровавая баня, устроенная потом, когда ничего уже нельзя поправить…
Мой голос опустился до шепота:
– Господи…
– Да. Они сделали это во имя Господа.
Мы оба молчим.
Через некоторое время Серхио поднимает на меня взгляд и треплет по руке:
– Прости меня за этот рассказ. Я не хотел тебя расстроить. Все это не имеет отношения к нашей нынешней жизни, верно? Костры инквизиции давно уже погасли.