Консуэла посмотрела на свои ноги, широкие и плоские, в соломенных эспадрильях. 'Одежда, – подумала она, – одежда делает разницу. Я одета, как крестьянка, вот он и обращается со мной, как с крестьянкой. Если бы на мне были туфли с высоким каблуком, и черное платье, и мои ожерелья, он был бы вежлив и называл меня сеньоритой. Небось не посмел бы сказать, что мой отец был рогат'.
– Я жду, Консуэла Гонзалес.
– Я убрала все комнаты, кроме четыреста четвертой. Я собиралась убрать там тоже, но у двери услышала, что там шумят.
– Как это шумят?
– Там спорили о чем-то. Я решила, что лучше их не беспокоить и подождать до вечера, когда они уйдут.
– Люди спорили в четыреста четвертом?
– Да. Американцы. Две американские дамы.
– Вы готовы поклясться в том на теле покойной матери?
– Готова, сеньор.
– Ну и лгунья же вы, Консуэла Гонзалес! – Эскамильо схватился за сердце, показывая, как он огорчен. – Или потеряли способность разбираться, что вокруг происходит.
– Говорю вам, я их слышала.
– Вы говорите мне, отлично. Теперь я говорю вам. Номер четыреста четыре пуст. Он пустует уже неделю.
– Этого не может быть. Собственными ушами слышала...
– Значит, вам нужны новые уши. Четыреста четвертый пуст. Я хозяин заведения. Кто может лучше меня знать, какие комнаты заняты, а какие нет?
– Может, кто-то занял его, когда вы на несколько минут отлучились от конторки. Две американские леди.
– Не может этого быть.
– Я знаю, что слышу. – Щеки Консуэлы приобрели цвет красного вина, словно от бешенства кровь свернулась в ее жилах.
– Скверно слышать вещи, которых никто больше не слышит, – изрек Эскамильо.
– Вы не пробовали. Если бы вы приложили ухо к стене...
– Хорошо. Вот ухо. Что теперь?
– Слушайте.
– Я слушаю.
– Они ходят по комнате, – пояснила Консуэла. – Одна из них носит множество браслетов, можно услышать, как они бренчат. Вот. А сейчас заговорили. Слышите голоса?
– Конечно, я слышу голоса. – Эскамильо выскочил из чулана, смахивая паутину с рукавов и лацканов своего костюма. – Я слышу голоса, ваш и мой. Из пустой комнаты не слышу ни звука, слава Господу.
– Комната не пустует, говорю вам.
– А я говорю вам еще раз, прекратите этот балаган, Консуэла Гонзалес. Боюсь, вы давно не перебирали четки, и Бог разгневан и посылает эти голоса, слышные вам одной.
– Я не делала ничего такого, чтобы он гневался на меня.
– Все мы грешники. – Но интонации голоса Эскамильо отчетливо давали понять, что Консуэла Гонзалес хуже всех остальных и может рассчитывать только на минимум милосердия, да и то вряд ли. – Вам бы спуститься в бар и попросить у Эмилио одну из этих американских таблеток, что очищают мозг.
– Мозг у меня в порядке.
– В порядке? Ну, что ж, я слишком занят, чтобы спорить.
Она прислонилась к двери чулана и смотрела, как Эскамильо исчез в лифте. Капли пота и жира проступили на ее лбу и верхней губе. Она вытерла их уголком передника, думая: 'Он старается напугать меня, озадачить, сделать из меня дуру. Из меня дуру не сделать. Проще простого доказать, что комната занята. У меня есть ключ. Я отопру дверь очень тихо и внезапно, и они окажутся там, споря и разгуливая по комнате. Две дамы. Американки'.
Кольцо с ключами свисало с веревки, заменявшей ей поясок. Ключи бились о ее бедро и бренчали, пока она шла в номер четыреста четвертый. Подойдя к двери, она заколебалась: теперь не слышно было ничего, кроме обычного шума улицы, доносившегося с проспекта внизу, и быстрого ритмичного стука ее собственного сердца.
Всего лишь месяц назад две американские дамы занимали этот самый номер. Они тоже спорили. Одна носила множество браслетов и костюм из красного шелка и красила веки золотом. А вторая...
– Но я не должна думать об этой паре. Одна из них умерла, другая далеко отсюда. А я жива, и я здесь.
Она выбрала из связки ключ, помеченный apartamientos[6], и осторожно просунула в замочную скважину. Быстрый поворот ключа налево и направо от дверной ручки – и дверь растворится, открыв постояльцев номера, а Эскамильо будет разоблачен, как трусливый врунишка.
Ключ не поворачивался. Она попробовала одной рукой. Потом – другой. И наконец обеими. Сильная