И чаще всего я проделывала это, ползая по полу. На четвереньках, задерживая дыхание, сидя или полулежа, чтобы рассмотреть напластования писем на дне коробки на нижней полке стеллажа, выудить оттуда нужное и изучить. И хотя я находила блокноты в верхних ящиках, все-таки предпочитала перелистывать их в этом положении. Я старалась не садиться в кресло Жака и чаще всего избегала прикосновений к мебели или предметам, хотя было маловероятно, что для снятия отпечатков пальцев вызовут полицию. Я сворачивалась калачиком в этом тесном пространстве под скошенным потолком мансарды. И пока я наблюдала, как женщины, о существовании которых я даже не подозревала, будто актрисы на репетиции, готовые появиться в пространстве сцены, распределяли между собой места в жизни Жака, сама я отступала за кулисы. Может быть, их виртуальное присутствие оставляло меня за бортом или, может быть, я следовала рефлексам животных, которые прячутся, стараясь избежать прикосновения незнакомой руки? Я методично уничтожала следы собственной близости с ними, пусть даже она была надуманной: например, я брала в руки почтовую бумагу, которую держали они, или погружалась во взгляд, который Жак задерживал на их телах. Я завершала процесс отступления на задний план, сосредоточиваясь на этой постыдной деятельности, которая в принципе просто не должна иметь место ни для всех остальных людей, ни для нашего забывчивого сознания.
Я призналась ему, хоть и не во всем. Жак позвонил мне и, разумеется, по телефону было легче сказать, что я открывала его дневник. Полагаю, он почувствовал, до какой степени я потрясена, потому что, вместо того чтобы возмутиться и оскорбиться моим любопытством, он стал говорить, осторожно подбирая слова. Именно звук его голоса оказался для меня в тот момент лучшей поддержкой. Но оказалось, что я, должно быть, перерыла еще не все его архивы, поскольку, когда он пообещал, что по возвращении объяснит мне, почему у него были истории с пятью или шестью женщинами, мое смятение лишь возросло. Мой список оказался короче.
Сараево. Клуж. Тимисоара
До того, как Жак вернулся из своей поездки по провинции, я сама должна была уехать на какое-то время за границу. Я ехала читать лекции сперва в Сараево, а затем собиралась совершить турне по Румынии. Я покинула Париж, мысленно перечитывая отрывки из дневника Жака, переосмысляя их на основе доводов, приведенных им по телефону, анализируя одни и те же обрывки диалогов, в надежде предвосхитить обещанные им объяснения, но, не придя ни к чему, внезапно прервав ход своих мыслей из-за недостатка воображения, я словно застыла перед провалом в памяти. Когда начинаешь сомневаться в человеке, ставшем центром твоих интересов, то поневоле испытываешь страдание; ведь всем известно, что оно питается нашими фантазиями, ими мы заполняем лакуны собственной жизни, но и наоборот — страдание подпитывается несбывшимися надеждами, парализующими наш разум, в них мы погружаемся, даже если они попросту безумны. Мы страдаем от своего воображения, а иногда еще больше — от его отсутствия. Скоро я в тысячный раз пройду через одно и то же испытание: после мною же и спровоцированного объяснения по поводу тайных сторон жизни Жака, когда он будет все отрицать, а я предпочту поверить ему или просто откажусь от своих слишком рискованных предположений, у меня не останется вообще никаких объяснений, и я окажусь в тупике. Именно в эти минуты, а не когда постфактум я буду анализировать свои нелепые толкования событий, у меня возникнет ощущение, что я «теряю рассудок».
Так, в описании Жаком его поездки в Афины мне показалось, что в очень юной девушке, чья неловкость во время орального секса была трогательной и возбуждающей одновременно, я узнала дочь приятеля, живущего этажом ниже. Когда я произнесла ее имя, он так искренне стал все отрицать и так неподдельно веселиться, что желание поверить ему взяло верх, поскольку, честно говоря, когда ведешь такое неприятное расследование, то всегда готов, отчасти из трусости, отчасти от бессилия, отказаться от так называемой правды, добиться которой ты так стремился. Но при этом я была еще больше подавлена, чем если бы он подтвердил мои подозрения. Поскольку он не мог вспомнить ни девушку, ни сам эпизод, я оказалась в нелепом положении: мне пришлось описывать ему сцену, о которой я недавно прочла в его дневнике и которая в моем сознании приобрела такую четкость, что я могла бы добавить к своему рассказу детали убранства гостиничного номера, где могло происходить их свидание. Но эта сцена, хотя и пережитая им, не оставила ни малейшего следа в его памяти. Меня больше бы устроило, если бы в этой операции по восстановлению прошлого, куда я оказалась втянута, Жак время от времени сменял бы меня, позволяя просто слушать его. Конечно же, мне было бы еще тяжелее, если бы я не только читала, но и слышала, как голосом, полным эмоций, он перечисляет места, обстоятельства, действующих лиц. Правда, в этом случае я, по крайней мере, имела бы дело с препятствиями, которые, обретя название, потеряли бы свою ауру, а так слабая память Жака или же его скрытность долго продержали бы меня в подвешенном состоянии над пустотой. Эта пустота ослепляла меня. У меня часто кружится голова, и недостаток доводов, провалы в памяти и то, что именуется помутнением рассудка, пугают меня не меньше, чем разверзшаяся под ногами пропасть. Когда мы испытываем головокружение, то цепляемся за перила; если же нас бесит чье-то молчание или непостижимость жизни, мы воздвигаем экран, куда проецируем истории, заполняющие эти лакуны. Но случается, что экран остается темным. Чем больше я терпела поражений, пытаясь разбудить память Жака, тем больше приходилось прибегать к игре воображения, которому явно не хватало пищи.
Когда я ступила на бетонный аэродром в Сараево, то словно попала в кадр, столь часто транслировавшийся по телевизору в прошлые годы, я сразу узнала ангары, возле которых стояли самолеты, откуда выносили ящики с гуманитарной помощью и выходили люди, приехавшие с миссией доброй воли. Вся моя тоска и зацикленность на своих переживаниях, возникшие несколько дней назад, немедленно растворились, улетучились и пылью осели на увиденных впервые в жизни свежих отметинах войны: с правой стороны дороги, ведущей в центр города, находились развалины здания редакции ежедневной газеты «Освобождение», слева — в облаке раскрошенного бетона и сорняков — дома, где жилыми были только один или два этажа, их легко отличить по четкой линии занавешенных окон, протянувшихся вдоль фасада, все остальные окна, выше или ниже — со следами копоти и выбитыми стеклами.
Разве не существует в мире психолога-фантазера, который позаимствовал бы в физике закон о сообщающихся сосудах и изучил бы принцип, согласно которому наше отчаяние выплескивает свои черные воды наружу, лишая нас возможности понимать, что происходит, тогда как в другой раз удушающие выделения проникают в нас извне, вызывая растущее раздражение? Мои воспоминания о пребывании в Сараево — приятные и волнующие одновременно. В городе, освобождавшемся от кошмара, мои личные переживания оказались отодвинуты на задний план.
По примеру некоторых мифических поселений, существующих в Турции и Греции и до сих пор сохранивших свои первоначальные размеры, этот город в тисках гор поразил меня своими пропорциями, напоминающими театральные декорации. Но поскольку все городские постройки выполнены в привычном нам масштабе, мы тут же знакомимся с его героизмом и славой; создается ощущение, что мы перенеслись на страницы исторического романа, куда примешиваются напластования эпизодов из нашей собственной истории. Гораздо позже, вернувшись в Париж, я поняла, что эмоции, которые я испытала, оказавшись на месте убийства эрцгерцога Франца Фердинанда, возможно, коренились в свойственной мне способности к сопереживанию, которая проявилась, когда ребенком меня впервые повели в театр Могадор на спектакль