епархии управлялись автокефально, лишь номинально подчиняясь папскому престолу, будучи отрезаны от Нового Рима не столько схизмой, сколько океаном, который пересекали теперь не часто. Совершенно ненамеренно, даже не желая этого, церковь превратилась в единственное средство коммуникации, с помощью которого новости передавались по всему континенту. Если чума приходила на северо-восток, то вскоре о ней узнавали на юго-западе. Это было побочным следствием сообщений, рассказываемых и пересказываемых посланцами церкви, приезжавшими из Нового Рима или уезжавшими туда.

Если вторжение кочевников на далеком северо-западе угрожало какой-либо епархии, то вскоре на юге и востоке с церковных кафедр зачитывалась энциклика, предупреждающая о вторжении и осеняющая апостольским благословленная «людей всех сословий, искусных во владении оружием, которые, обладая средствами для совершения похода, должны быть благочестиво расположены совершить его в соответствии с присягой на верность нашему возлюбленному сыну N, законному правителю этих мест, на такой период времени, который окажется необходимым для поддержки постоянной армии для защиты христианства от объединенных языческих орд, чья безжалостность и жестокость общеизвестна, и которые, к нашему глубокому прискорбию, пытают, убивают и даже пожирают тех пастырей божиих, коих мы сами послали к ним со словом, чтобы они могли войти, как овечки, в загон для агнцев, чьими пастырем на земле мы являемся. Итак, хотя мы никогда не отчаивались и не переставали молиться о том, чтобы эти блудные дети тьмы приведены были к свету и вошли в наше царство с миром (ибо не следует думать, что мирные кочевники будут согнаны с земель, столь обширных и незаселенных; нет, те кто придут с миром, будут встречены благосклонно, даже если они будут чужды истинной церкви и ее божественному основателю, до тех пор, пока они будут прислушиваться к законам естества, запечатленным в сердцах всех людей и склоняющих их ко Христу по духу, хотя им и неизвестно его имя), тем не менее, все мы, христиане, благоразумно собравшись и снарядившись, молясь о мире и обращении язычников, препояшемся мечами для защиты северо-запада, где объединились орды и в последнее время участились случаи варварской жестокости. И каждому из нас, возлюбленные сыновья, кто может носить оружие и отправляется в поход на северо-запад, чтобы соединить свои силы с теми, кто готовится справедливо защищать свои поля, дома и церкви, мы при сем даруем, как знак нашей особой любви, апостольское благословение».

Франциск подумывал уйти на северо-запад, если не получит место в ордене. Но, хотя он был сильный и достаточно искусно владел клинком и луком, он был все же слишком мал и не очень тяжел, в то время, как по слухам, язычники были девяти футов ростом. Он не мог проверить правдивость этих слухов, но считать их ложными у него не было оснований.

Если орден отринет его, ему, пожалуй, останется лишь сложить голову в бою.

Уверенность Франциска в своем призвании не была сломлена, а лишь слегка поколебалась после обжигающего урока, преподанного аббатом, и из-за мыслей о коте, который стал птицелюбом, в то время как по зову природы должен был бы стать птицененавистником. Эти мысли настолько расстроили его, что он поддался искушению: в вербное воскресенье, когда до окончания великого поста оставалось всего шесть дней, отец Чероки услышал от Франциска (точнее, от ссохшихся, обожженных солнцем останков Франциска, представляющих собой лишь тонкую оболочку души) несколько хриплых звуков. Вероятно, это была самая краткая исповедь, которую когда-либо произносил Франциск, а Чероки слышал:

— Простите меня, отец… — я съел ящерицу.

Приор Чероки, многие годы исповедовавший послушников, приобрел, как и тот легендарный могильщик, привычку придавать всему «свойство покоя». Поэтому он произнес совершенно хладнокровно, даже не моргнув глазом:

— Это было в день воздержания? Это было не намеренно?

На страстной неделе уединение нарушалось, ибо местам уединения в это время оказывалось особое внимание. Некоторые из страстных литургий были вынесены за стены аббатства, чтобы в них могли принять участие кающиеся в местах своего бдения. Дважды выносилось причастие, а в страстной четверг сам аббат, сопровождаемый отцом Чероки и тридцатью монахами, направился в обход, чтобы совершить службу и в каждом уединении. Облачение аббата Аркоса было скрыто под накидкой с капюшоном. Лев ухитрялся выглядеть смиренным котенком, когда преклонял колени, обмывал и целовал ноги своих постящихся подчиненных, проделывая все это с максимальной экономией движений и с минимумом показного усердия, в то время как другие монахи пели антифоны:[35] «Mandatum novum do vobis: ut diligaiis invicem…»[36]

В страстную пятницу крестный ход нес распятие, укрытое покрывалом; он останавливался в каждом месте уединения, где перед кающимися покров дюйм за дюймом приподнимался для преклонения, в то время как монахи пели «Укоры»: «Народ мой, что сделал я тебе? Чем огорчил я тебя? Ответь мне… Я возвысил тебя добродетелью, а ты распял меня на кресте…»

Монахи приносили кающихся по одному — изголодавшихся и бредящих. Франциск стал на тридцать фунтов легче и, конечно, много слабее, чем в первую среду великого поста. Когда его поставили на ноги в его келье, он пошатнулся и упал, так и не добравшись до койки. Братья подняли его, обмыли, побрили и смазали обожженную кожу, а Франциск метался в горячке, вспоминал кого-то в холщовой набедренной повязке, обращался к нему то как к ангелу, то как к святому, часто взывал к Лейбовичу и пытался оправдаться.

Его братья, которым аббат запретил вести разговоры на эту тему, только обменивались многозначительными взглядами и кивали друг другу с видом заговорщиков.

Слухи дошли до аббата.

— Приведите его сюда, — буркнул он протоколисту, как только узнал, что Франциск может ходить. Его тон заставил протоколиста поторопиться.

— Ты так и не отказался от разговоров об этом? — прорычал Аркос.

— Я не помню, чтобы я говорил об этом, мой господин, — сказал послушник, косясь на линейку аббата. — Я, наверное, бредил.

— Допускаю, что ты бредил… Будешь ли ты говорить об этом снова?

— О том, что пилигримом был сам блаженный? О нет, magister meus!

— Тогда утверждай противное.

— Я не думаю, что пилигримом был блаженный.

— Почему не сказать прямо: «Он не был им»?

— Ну… конечно, я никогда не видел блаженного Лейбовича лично, и не могу…

— Хватит! — приказал аббат. — Слишком длинно! Я не желаю слышать о тебе, причем как можно дольше! Прочь! И еще одно: не надейся произнести обет вместе с другими в этом году. Тебе не дозволяется.

Лучше бы Франциска ударили бревном в живот.

6

Разговоры о пилигриме оставались в аббатстве под запретом. Но по отношению к реликвиям и жизнеобеспечивающему убежищу запрещение было по необходимости ослаблено. Исключение составлял только сам первооткрыватель, которому по-прежнему было запрещено обсуждать эти дела и велено было думать о них как можно меньше. Но слухи не могли миновать его, и он знал, что в одной из мастерских аббатства монахи трудились над документами — не только над его бумагами, но и над некоторыми другими, найденными в старом письменном столе, — до тех пор, пока аббат не приказал закрыть убежище.

Закрыть! Эта новость потрясла брата Франциска. До убежища едва-едва дотронулись. Не считая его собственного приключения, не было предпринято ни одной попытки проникнуть дальше в тайны убежища, за тем исключением, что были открыты ящики стола, которые он тоже безуспешно пытался открыть, прежде чем заметил коробку. Закрыть! Даже не попытавшись выяснить, что скрывается за внутренней дверью, на которой написано «Внутренний люк», не исследовав «Изолированную среду». Не убрав камни и кости. Закрыть! Прервать исследование безо всякой видимой причины.

Затем поползли слухи.

«У Эмили был золотой зуб… У Эмили был золотой зуб». Это было абсолютно достоверно. Эта мелочь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату