неожиданная дрожь беспричинной тревоги.

— Быстро! Покайтесь! — бормотал он. — Десять раз «Ave», десять «pater Noster»[185] для отпущения грехов. Вам нужно будет позже еще раз исповедоваться, но сейчас покайтесь.

Он слушал ее бормотание по другую сторону решетки. Быстро проговорил он формулу отпущения грехов: «Те absolvat Dominus Jesus Christus; ego autem eius auctoritate te absolve ab omni vinculo… Denique, si absolvi potes, ex peccatis tuis ego te absolve in nomine Patris…»[186]

Прежде, чем он кончил, сквозь толстый занавес исповедальни проник свет. Свет разгорался ярче и ярче, пока вся кабина не осветилась, словно в яркий полдень. Занавес начал дымиться.

— Обождите! — проговорил он свистящим шепотом. — Обождите, пока оно погаснет.

— …обождите обождите обождите пока оно погаснет, — эхом отозвался незнакомый нежный голос из-за решетки. Это не был голос миссис Грейлес.

— Миссис Грейлес? Миссис Грейлес?

Она ответила ему заплетающимся дремотным бормотанием:

— Я никогда не считала… я никогда не считала… никогда любовь… любовь…

Голос словно отдалялся. Это был не тот голос, который только что отвечал ему.

— А теперь бегите, быстро!

Не дожидаясь, пока она обратит внимание на его слова, он выскочил из исповедальни и помчался к алтарю. Свет потускнел, но все еще обжигал кожу полуденным зноем. Сколько секунд еще осталось? Церковь была полна дыма.

Он метнулся в святилище, споткнулся на первом шаге, посчитал это коленопреклонением и вошел в алтарь. Дрожащими руками он вынул из дарохранильницы наполненную телом Христовым дароносицу, снова преклонил колени перед Сущим, схватил тело Бога своего и бросился с ним прочь.

Здание обрушилось на него.

Когда он очнулся, ничего не было, кроме пыли. Он был придавлен до пояса. Он попытался пошевелиться. Одна рука была свободной, но другая рука была погребена под обломками, пригвоздившими ее к земле. В свободной руке он все еще держал дароносицу, но, падая, он ударил ее о пол, крышка отлетела, и несколько облаток выпало.

Он решил, что взрывная волна выбросила его из храма. Он лежал в пыли и смотрел на остатки розового куста, зацепившиеся за груду камней. На ветке сохранилась роза — оранжево-розовая, армянская, заметил он. Лепестки ее были опалены.

В небе мощно ревели моторы, голубые вспышки мигали сквозь пыль. Вначале он не почувствовал боли. Он пытался вытянуть шею, чтобы посмотреть, что за бегемот сидит на нем, но при этом тело свела такая боль, что глаза заволокло пеленой. Он слабо вскрикнул. Он не мог больше смотреть назад. Пять тонн битого камня подмяли его под себя. Наверное, что-нибудь еще осталось от него там, ниже пояса.

Он начал собирать маленькие облатки. Он бережно передвигал их свободной рукой и осторожно доставал каждую из песка. Ветер грозил отправить в бесконечное путешествие эти маленькие частицы тела Христа. «Как-нибудь, Господи, я попытаюсь, — подумал он. — Кто-нибудь нуждается в последнем обряде? В последнем причастии? Пусть они приползут ко мне, если хотят. Остался ли кто-нибудь?»

Из-за ужасного рева он не мог услышать никаких голосов.

Тонкая струйка крови заливала ему глаза. Он вытер ее рукавом, чтобы не запачкать облатки окровавленными пальцами. Дурная кровь, Господи, моя, не Твоя. Deabla me. [187]

Он собрал части тела Христова в дароносицу, но несколько облаток были вне его досягаемости. Он потянулся было за ними, но у него снова потемнело в глазах.

— Иисус-Мария-Иосиф! Помогите!

Он услышал слабый ответ, далекий и едва слышный за рокотом неба. Это был нежный незнакомый голос, который он слышал в исповедальне, и он снова, словно эхо, повторил слова:

— Иисус мария иосиф помогите…

— Что?! — крикнул он.

Он позвал еще несколько раз, но никакого ответа не получил. Пыль начала оседать. Он поставил на место крышку дароносицы, чтобы облатки не запылились. Некоторое время после этого он лежал тихо, закрыв глаза.

Трудность доли священника заключается в том, чтобы в конце концов самому исполнять советы, которые даешь другим. Природа не налагает на тебя ничего такого, к чему не подготовила бы тебя. «Вот почему я начал рассказывать ей, что говорил стоик, прежде чем рассказать ей, что говорил Бог», — подумал он.

Боль была несильной, только ужасно чесалась погребенное под обломками тело. Он попытался почесаться, но его пальцы повсюду натыкались на камни. Зуд сводил с ума. Расплющенные нервные окончания возбуждали идиотское желание чесаться. Он чувствовал себя весьма недостойно.

«Эй, доктор Корс, откуда вы можете знать, что зуд меньшее зло, чем боль?»

Он немного посмеялся над этим, но смех неожиданно вызвал новую черную волну. Он выцарапался из этой темноты под аккомпанемент чьих-то стонов. Вдруг священник понял, что стонет он сам. Зерчи испугался. Зуд превратился в боль, но стоны были выражением неприкрытого ужаса, а не боли. Теперь больно было даже дышать. Боль упорствовала, но он мог выносить ее. Ужас возник из последнего испытания чернильной темнотой. Темнота, казалось, нависала над ним, домогалась его, жадно ждала его — большой черный аппетит, алчущий пожрать его душу. Боль он мог вынести, но не эту Ужасающую Тьму. Или было что-то такое, чего там не могло быть, или здесь было нечто, что следовало доделать. Если бы он поддался этой темноте, то уже ничего не мог бы сделать или переделать.

Пристыженный своим страхом, он попытался молиться, но молитвы выходили какими-то богохульными — они были больше похожи на оправдание, а не на мольбу, как будто последняя молитва уже произнесена и последний гимн уже пропет. Страх упорствовал. Почему? Он пытался выяснить причину. «Ты же видел, как умирают люди, Джет. Много раз видел смерть. Это выглядело очень легко. Они съеживались перед концом, затем небольшой спазм — и все кончено. Чернильная Тьма — чернейший Стикс, пропасть между Богом и человеком. Послушай, Джет, ты же действительно веришь, что по ту сторону нее есть Нечто, не правда ли? Так почему же ты так дрожишь?»

Стих из Dies Irae[188] промелькнул в его мозгу и застрял в нем:

Quid sum miser tune dicturur? Quern patronum rogaturus, Cum vix Justus sit securus?[189]«Что же я, несчастный, должен тогда сказать? Кого я должен призвать себе в защитники, если даже праведник с трудом спасется? Vix securus? Почему „с трудом спасется“? Наверное, Он не проклянет праведных? Так почему же ты так дрожишь?

Воистину, доктор Корс, зло, к которому можно было бы отнести и вас, есть не страдания, а только беспричинный страх перед страданием. Metus doloris.[190]

Соедините его воедино с его же позитивным эквивалентом — страстным стремлением к земной беззаботности, к Эдему, и вы получите ваш «корень зла», доктор Корс. Уменьшение страдания и увеличение беззаботности было естественной и соответственной целью общества и правителей. Но потом это стало единственной целью, а единственной основой закона — его извращение. И тогда, стремясь только к ним, мы неизбежно обрели их противоположности: максимум страдания и минимум беззаботности.

Все беды мира от меня. Проверьте это на себе, мой дорогой доктор Корс. Твое, мое, Адама, Человека, наше. Нет «земного зла» за исключением того, что было принесено в мир человеком — мной, тобой, Адамом, нами — с небольшой помощью отца лжи. Обвиняя всех, обвиняй даже бога, но, ох, не обвиняй меня. Так что ли, доктор Корс? Единственным злом мира в данный момент, доктор, является тот факт, что мир прекратил свое существование. Что причиняет боль?»

Он слабо рассмеялся, и снова — всплеск темноты.

— Моя вина, наша, Человека, Адама, но не Христа, — проговорил он вслух. — Знаете что, Пат? Они… вместе… лучше быть распятым, но не одиноким… когда истекают кровью… хочется вместе… Это потому… это потому же… Это потому же, почему Сатана хочет наполнить ад людьми. Потому что Адам… И еще Христос… Но мне до сих пор… Послушайте, Пат…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату