света кругами расходятся к берегу. Чистые, бескровные создания. А если миссис Коул приготовит их по своему рецепту, то лучшего кушанья на золотом блюде не найти даже во дворце епископа. Вскорости надобно ожидать приглашения во дворец в Эксетере. Ему вежливо, но настойчиво предложат удалить Мэри из дома. Пока Джеймс был жив, ее присутствие воспринималось как благодеяние по отношению к доктору. Но теперь присутствие такой женщины — такой странной женщины — в доме неженатого слуги церкви…

Наклонившись, пастор опускает пальцы в воду, с интересом разглядывая темный круг — отражение своей головы. В окне гостиной движется свет. Пастор встает и подходит поближе к дому. Шторы не опущены, и он видит, как Табита зажигает в канделябрах свечи. Большая, сильная, грузная девица, мужеподобная и некрасивая, правда с пышущим юностью и здоровьем лицом. Первый месяц пребывания в доме у пастора ее мучили ночные кошмары, она страдала недержанием мочи, тоскливо слонялась по дому с красными глазами, роняя рюмки, и была не в состоянии выполнить даже самые простые распоряжения. У пастора состоялся тяжелый разговор с экономкой миссис Коул, которая пригрозила уехать к сестре в Тонтон, если Табита останется в доме. «В Тонтон, ваше преподобие, в Тонтон», — повторила несколько раз миссис Коул, как будто этот город находился где-то далеко за Босфором. Но кошмары прошли, девушка научилась работать, а зимой даже спала вместе с миссис Коул в одной кровати. Экономка прилеплялась к ее спине, как мох к теплому камню. Пастору подумалось, что он и сам бы не прочь так поспать.

Он вдыхает последнее дуновение ночного воздуха, входит в дом, задвигает засовы и проходит в гостиную. Табита с подносом в руках, на котором стоят рюмки на длинных ножках, вторые по качеству среди его посуды, вздрагивает, словно перед ней предстал сам Сатана, собирающийся откусить от нее кусочек повкуснее. Пастора раздражает это ее вечное вздрагивание. Секунду они смотрят друг на друга, но потом он вспоминает, как искренне она плакала, узнав о смерти Джеймса. Добрая душа.

— Идешь спать, Табита? — спрашивает он. — Устала?

— Ни оченно, сэр, но ежели вы хочите поссету[1] или чего еще. Мой дед завсегда пил перед сном поссет.

— Твой дед в добром здравии?

— Нет, сэр, — она радостно улыбается. — Однова упал в огонь и помер. А человек был веселый. Ну, раньше-то.

Воображение пастора рисует старика, охваченного пламенем, пару кривых ног, именно кривых, похожих на металлические щипчики для снятия верхушки яйца. Нечто с картины Босха.

— Я ничего пить не буду, дорогуша. Посижу немного. Может быть, почитаю.

Табита кланяется, пастор замечает ложбинку у нее на груди, снова нервничает из-за рюмок. Уже в дверях она спрашивает:

— А можно мне завтра на похороны? Пустите? Миссис Коул сказала, надо спроситься.

— Конечно. Я бы хотел тебя видеть. Тебе он нравился?

— Боже правый, сэр. Я уже вся соскучившись. А вы, сэр?

— И я тоже. Очень.

— Уж так-то соскучившись. — Она останавливается и облизывает губы. — Я хотела кой-чего спросить у вас, да только миссис Коул не велела.

— Ну спроси, я разрешаю.

— Так это, что ли, чудо было, когда доктор Джеймс… ну, доктор Дайер, когда он спас того негра?

— Боюсь, Табита, в наш век чудес не бывает.

Она разевает рот, как будто пастор сказал что-то чрезвычайно важное, потрясшее ее до глубины души.

— Что ж такое это было, коли не чудо?

— Врачебное искусство.

— А тот зовет себя таперича Лазарем, сэр, я про черного-то.

— А как он звался раньше?

— Удивительный Джон.

— Это мне больше нравится.

Оставшись один, пастор стягивает парик и энергично чешет затылок. Мотылек, который, как вспоминается пастору, залетел сюда вчера вечером, порхает вокруг свечи и садится на зеркало. Крылышки у него окрашены как древесное волокно, и на каждом по пятнышку, похожему на глазок. Хитра мать- природа.

Из застекленного шкафчика его преподобие достает графин и рюмку, наливает припрятанный коньячок и осушает рюмку одним глотком. Поставив ее на каминную полку, берет оттуда свечку и выходит в коридор, прикрывая пламя рукой. Его кабинет, небольшая, тесно уставленная мебелью комната, выходит окнами на другую сторону, в ней витают запахи чернил, сладкого табака и книг. Свечку он помещает на край своей конторки, или, как ее называет Дидо, «экритуара». Там полно бумаг. Письма, частные и деловые, и счета: колесному мастеру — фунт и восемнадцать шиллингов; за присланные из Лондона серебряные ложки — десять фунтов — чудовищная сумма! Это расходы, а что до доходов, то тут лишь расписка на десять шиллингов и шесть пенсов от приходского казначея за венчание арестанта и беременной женщины. Здесь же вперемешку заметки для будущей проповеди, три гусиных пера, поднос с песком, лезвие и закупоренная бутылочка чернил.

Он поднимает свечку и освещает ряды книг, задерживаясь возле своих любимцев и ласково поглаживая корешки. Потрепанный Гомер, сохранившийся еще со времен учебы в школе латинской грамматики, изданные Колье труды Марка Аврелия, принадлежавшие отцу пастора. «Путешествие паломника» с иллюстрациями, купленное на Бау-лейн во время первой поездки в Лондон. Соблазнительно двусмысленный Овидий, подаренный университетским приятелем, повесившимся на другой год. В жестком черном кожаном переплете двухтомник Мильтона, еще один подарок, на этот раз от леди Хэллам по случаю назначения пастора в здешний приход, ценимый им более за прелестные завитки написанного ею посвящения, нежели за стихи поэта. Вольтеров «Кандид», сразу же напомнивший пастору смуглое умное личико месье Абу. Филдинг, Дефо. Почти не читаный фолиант «Весь долг человеческий» Аллестри.[2] Проповеди Тиллотсона.[3]

Отвернувшись, пастор открывает стоящий рядом с конторкой сундук, достает оттуда холщовый мешок, сует его под мышку и спешит назад в гостиную под содрогающийся бой часов — десять. Поставив мешок, снимает сюртук и бросает его на кресло. Оборотясь спиной к каминной решетке, он, как всегда, оказывается лицом к лицу со своим отцом, преподобным Джоном Лестрейдом из Луна в Ланкашире. Портрет весьма посредственный — сияющий плоский овал лица на коричневом лакированном фоне, точно лунное отражение в грязном пруду. Они обмениваются обычным вечерним приветствием.

Пастор силится вспомнить, что известно ему об отце Джеймса. Фермер, это он знает почти наверное, но вот крупный или мелкий — не помнит. О матери же сведений и того меньше. Как-то раз проскользнул слабый намек на то, что она умерла молодой. Что таится за подобной скрытностью? Уклончивость человека, добившегося всего своими силами? Некое сомнение, едва уловимый вопрос, касающийся его истинного прародителя? Ох, сколько вопросов хотел бы он задать тому бедняге, что сейчас лежит в конюшне с раскроенным черепом! Многое должна знать Мэри. Пастор давно уже хотел разобраться с петербургскими вещами Джеймса. Быть может, остальное как-нибудь и откроется.

Пастор немного облегчает желудок, выпустив в камин газы. И тут же ему хочется продолжить. Чем он и решает заняться, порядочно насладившись переживаемыми ощущениями: придвигает ночной горшок в закрывающемся стульчаке, достойнейший предмет меблировки, основательный, как церковная кафедра, и устанавливает его так, чтобы свет падал сзади. Широким жестом снимает штаны, поднимает обитую тканью крышку и усаживается на деревянный стульчак в форме литеры «О». Теперь надобно взяться за разбор холщового мешка, а потому пастор наклоняется вперед и подтаскивает его поближе. Мешок перевязан длинным шнурком. Развязав его, пастор просовывает внутрь руку. Первое, что он нашаривает, это другой мешок, поменьше, тоже из промасленной холстины, скрученный, как небольшое бревнышко. Пастор вытаскивает его и раскладывает на своих безволосых бедрах.

Мешок развязан и раскрыт. Сложенные в нем инструменты при свете свечи как будто проснулись от спячки. Скальпели, ножницы, ручная пила, иглы и другие предметы, о названии и назначении которых пастор может только догадываться и которые, похоже, были созданы с единственным намерением вселять

Вы читаете Жажда боли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×