Это блестящий репортаж, где пушке отведена role de vedette[53]. Но, воздав должное фабрике, Сандрар недвусмысленно формулирует свою позицию. Подобная работа его нисколько не привлекает. Он повторяет, как заклинание: «Mieux vaut etre un vagabond»[54]. В немногих четких фразах он сводит счеты с извечным военным бизнесом на крови и, плача от стыда за «эксперимент» с Хиросимой, вытаскивает на свет Божий потрясающие изображения последнего военного хаоса, поместив их в одном из швейцарских журналов для нас и для вразумления тех, кто готовит грядущий карнавал смерти. Все они составляют одно: и эти изображения, и этот прекрасный завод, и отвратительное предместье. А в завершение он спрашивает о том, что никогда не упускает из виду: «Как насчет детей? Кто они? Откуда они взялись? Что они делают?» Отсылая нас к фотографиям Робера Дуано, он напоминает нам о Давиде и Голиафе, дабы мы не забывали, что дети — тот единственный запасной фонд, которым мы обладаем.
Эта книга — не просто документ. В ней есть нечто такое, что я хотел бы иметь ее в виде издания для нагрудного кармана, чтобы носить с собой, если мне придется вновь странствовать. Нечто такое, что освобождает душу от бремени…
Мне довелось много бродить как днем, так и ночью по улицам этих забытых Богом мест, где все дышит скорбью и нищетой — не только здесь, в моей стране, но также и в Европе. Все они похожи друг на друга атмосферой отчаяния. Но нет хуже тех, что окружают самые надменные города земли. Они смердят, словно язвы. Оглядываясь назад, в прошлое, я словно ощущаю вновь запах этих заброшенных, пустынных углов, этих грязных и унылых улиц, этих мерзких и вонючих мусорных куч, где вперемешку валяются сломанные и утерявшие всякий смысл предметы домашнего обихода, игрушки, превратившаяся в лохмотья одежда, дырявые ночные горшки, которые были брошены обитателями этих районов, изнуренными бедностью, потерявшими надежду и лишенными защиты. В минуты душевного подъема я пробирался через эти жалкие, захламленные кварталы, думая про себя: «Какая поэма! Какой документальный фильм!» Часто я обретал здравый рассудок, только выругавшись и сжав зубы в приступе дикой, но бесполезной ярости, воображая себя благодетельным диктатором, который со временем мог бы «восстановить порядок, мир и справедливость». Целыми неделями и месяцами воспоминание об увиденном неотвязно преследовало меня. Однако мне никогда не удавалось создать из этого музыку. (А при мысли, что Эрик Сати{35}, постоянное местожительство которого Робер Дуано показал нам на одной из своих фотографий, при мысли, что этот человек «создавал музыку» в таком безумном доме, мой скальп начинает зудеть.) Нет, я так и не сумел создать музыку из этого бессмысленного материала. Много раз я пытался, но дух мой все еще слишком юн, слишком наполнен отвращением. Мне не хватает этой способности отступать, усваивать и толочь в ступе с мастерством ловкого химика. А вот Сандрар
Но я не могу закончить на этой печальной ноте, неизбежно возникающей при раскатах невидимого грома, который раздается заново всякий раз, когда оживает прошлое. Всегда нужно смотреть с другой стороны на эти безумные дома, с которыми так свыкся наш ум. Взгляд из заднего окна жилища Сати дает представление о том, что я имею в виду. Везде, где существует «зона»{36} с ее обветшалыми строениями, живут, как мы говорим, маленькие люди — соль земли, поскольку без них мы были бы обречены на вымирание. Без них эта брошенная собакам корка, на которую мы набрасываемся, словно волки, имела бы только привкус смерти и возмездия. Сквозь эти продолговатые окна, откуда свисали матрасы, я могу увидеть свой тюфяк в углу, куда я плюхался на ночь, но на закате следующего дня меня всегда чудесным образом спасал «полный нуль», что означает, если научиться понимать человеческую речь, переодетого ангела. И не важно, что вместе с кофе ты проглотил emmenagogue [57]. Не важно, что заблудившийся таракан уцепился за твои лохмотья. Если смотреть на жизнь как бы из заднего окна, можно увидеть сверху свое прошлое — словно в неподвижном зеркале, где дни отчаяния сливаются с днями радости, спокойствия, чистейшей дружбы. Особенно усиливаются во мне эти чувства и эти мысли, когда я смотрю на свой
Дорогой Сандрар, должно быть, ты временами ощущаешь во мне эту зависть ко всему, что ты пережил, переварил и выблевал извергнуть преображенным, превращенным и пресуществленным. Мальчиком ты играл у могилы Вергилия; совсем юнцом исходил Европу, Россию, Азию, чтобы очутиться в захудалой пекинской гостинице перед печуркой с дровами; молодым человеком, в кровавые дни Легиона, ты предпочел оставаться капралом — и не более; инвалидом войны ты просил милостыню в своем дорогом Париже, а чуть позже стал бродягой в Нью-Йорке, Бостоне, Новом Орлеане и Фриско… Ты много странствовал, ты проводил в праздности целые дни, ты зажигал свечу с обоих концов, ты заводил друзей и врагов, ты осмеливался писать правду, ты учился безмолвию, ты доходил до конца каждой тропы, и ты по- прежнему в расцвете сил, по-прежнему строишь воздушные замки, по-прежнему разрушаешь все планы, привычки, заготовленные заранее решения, ибо главная твоя цель
Ты всегда завершаешь свои послания словами «та main amie»[59]. Схватив эту протянутую тобой теплую левую руку, я пожимаю ее с радостью, признательностью и вечным благословением на устах.
IV
Райдер Хаггард
ПОСЛЕ ТОГО, КАК Я УПОМЯНУЛ РАЙДЕРА ХАГГАРДА, мне в руки попала его книга «Она». Я сейчас прочел уже две трети, впервые увидев эту книгу, если память мне не изменяет, в 1905 или 1906 году. Я чувствую необходимость рассказать — столь спокойно и сдержанно, как смогу — о необычных ощущениях, которые испытываю, снова перечитывая эту книгу. Начну с признания: до того момента, как я приступил ко второй главе «Долина Кора», мне никак не удавалось припомнить хоть что-нибудь из этой поразительной книги. Тем не менее я был уверен, что память моя оживет в тот момент, когда я встречусь с таинственным созданием по имени Аиша (Она). Все произошло именно так, как я ожидал. Подобно «Льву Севера», о котором говорилось раньше, в книге «Она» я вновь пережил те чувства, которые впервые овладели мной