городских улиц, окарина… и машинка для скручивания сигарет. Под машинкой обрывочные записи, сделанные на меню, на повестках, на туалетной бумаге, на книжечках спичек… «встретить графиню Кэткарт в четыре»… «опалесцирующая джизма Мишле»… «плевки… сокровенные лепестки… туберкулезно- розовы»… «когда Пасха щекочет Приснодеве меж ног, бойся, Англия, подцепить в эти дни трипперок»… «от ихора, что в жилах течет его преемника»… «северный олень, сурок, выдра, водяная крыса».
Рояль стоит в углу, ближнем к бельведеру, — хрупкий черный ящик с серебряными подсвечниками; черные клавиши выгрызены спаниелями. На рояле — альбомы: Бетховен, Бах, Шопен; меж страницами — счета, вещицы из маникюрного набора, шахматные фигуры, мраморные шарики и игральные кости. Если у Кронстадта хорошее настроение, он раскроет альбом «Гойя» и что-нибудь сыграет в до мажоре. Он может играть оперы, минуэты, шотландки, рондо, сарабанды, прелюдии, фуги, вальсы, военные марши; он может играть Черни, Прокофьева или Гранадоса, он может даже импровизировать, одновременно насвистывая, на тему провансальского мотивчика. Но все обязательно в до мажоре.
Так что не имеет значения, скольких черных клавиш не достает и размножаются спаниели или нет. Если звонок не звонит, если уборная не работает, если не пишутся стихи, если падает люстра, если не уплачено за жилье, если вода не течет, если прислуга пьяна, если раковина засорена и тянет вонью из мусорного ведра, если сыплется перхоть и скрипит кровать, если плесень выбелила цветы, если убежало молоко, если в раковине грязь и выцвели обои, если новости не новы и не случается катастроф, если несет изо рта и липки ладони, если не тает лед и продавливается педаль — все ерунда и в душе наступает Рождество, потому что все будет звучать в до мажоре, раз ты привык так смотреть на мир.
Дверь неожиданно приоткрывается, впуская громадную эпилепсоидную зверюгу с мицелием усищ. Это Джоката, голоднющий кот, здоровенная содомитская тварь темно-серой масти, с парой черных грецких орехов под несгибаемым хвостом. Он снует по комнате, как леопард, задирает заднюю лапу, как пес, мочится, как сыч.
«Через минуту выйду, — подает голос сквозь филенчатую дверь Бредтреп. — Уже натягиваю брюки».
Тут входит Эльза — Эльза из Бад-Наутейма — и ставит на каминную полку поднос с кроваво-красными рюмками. Тварь скачет и воет, носится и гнусаво вопит: к его мягкому носу, похожему на лист кувшинки, прилипло несколько крупинок кайенского перцу, к кончику носа, мягкому, как пуля дум-дум. Он мечется в диком сиамском бешенстве и его хвостовые позвонки гибче гибчайших сардин. Он когтит ковер и грызет обои, он сжимается, как пружина, и раскрывается, как цветок, он хлещет хвостом, как хлыстом, и мечет мицелий с усищ. Он с ходу впивается в сердцевину стиха Он в до мажоре и сходит с ума. У него глаза, как пуговицы на старомодной жилетке, красны; он косматый и гладкий он бурый, как арника, а после зеленый, как Нил; он труслив, прилипчив, капризен; он яростно треплет ризы.
Тут входит Анна — Анна из Ганновер-Миндена — и вносит коньяк, красный перец, абсент и бутылку уорчестерширского соуса. И за Анной входят малыши храмовые коты — Лахор, Майсур и Канпур. Они все коты, включая их мамашу. Они катаются по полу — у них ссохшиеся черепа — и зверски насилуют друг друга. И тут появляется сам поэт и спрашивает, сколько времени, хотя время — это слово, которое он вычеркнул из своего словаря, время — родной брат смерти. Смерть — глухонемая старуха, и время — родной ее брат, и теперь проходит мало времени между позывами, и время — это масло, в которое порядочный человек подмешивает спиртное, чтобы его пронесло. Время, говорит он, время, и сыплет немного кайенского перцу в коньяк. Всему свое время, хотя больше я не пользуюсь этим словом, и, говоря так, он исследует хвост Лахора, который завязался узлом, и, почесывая себе копчик, добавляет, что уборную только что отделали серебром и там вы найдете номер «Юманите».
— Вы очень красивы, — говорит он Дшилли Зайла Бей, и в этот момент дверь снова открывается и входит Джил в хламиде цвета нильской зелени.
— Правда, она красива? — обращается он к ней.
Все вдруг становится красивым, даже эта здоровенная содомитская тварь Джоката с его орехами, коричневыми, как корица, и нежными, как нифелиум.
Труби в раковину и ласкай витой ее конус! У Бреда рези внизу живота, там, где полагается болеть у его жены. Раз в месяц, с регулярностью новолуния, боль возникает и сгибает его в дугу, не помогают никакие мази. Ничего, кроме коньяка с кайенским перцем — чтобы работали мышцы желудка. «Я вам назову три слова, пока гусь переворачивается на сковородке, — говорит он: — чудной, отечный, чахоточный».
«Почему ты не садишься? — спрашивает Джил и поясняет: — Его опять прихватило».
Канпур разлегся на альбоме «24 прелюдии». «Я сыграю вам одну, быструю», — говорит Джеб и, откинув крышку маленького черного ящика, начинает: плинк, плонк, планк! «А сейчас — тремоло», — объявляет он и принимается быстро-быстро бить пальцами правой руки по белой до — мажорной клавише в середине клавиатуры, и шахматные фигурки и маникюрные принадлежности и неоплаченные счета начинают подпрыгивать и дребезжать, как пьяные «блошки» настольной игры. «Какова техника! — говорит он и глядит тусклыми глазами, опушенными инеем. — Только одно может двигаться так же быстро, как свет, и это ангелы. Одни ангелы могут передвигаться со скоростью света. Тысячу световых лет потребуется, чтобы добраться до Урана, но никто никогда не бывал там и никогда не будет. Возьмите американскую воскресную газету. Кто-нибудь обращал внимание, как читают воскресные газеты? Сперва смотрят картинки, потом страничку юмора, потом спортивную колонку, потом объявления, потом театральные новости, потом книжное обозрение, потом заголовки статей. Схватывание главного. Онтогенез-филогенез. Будь точным, и никогда не придется употреблять такие слова, как: время, смерть, мир, душа. В каждом высказывании кроется маленькая неточность, и эта неточность растет и растет, пока высказывание не потеряет смысл. Безупречна одна поэзия, давшая представление о времени. Стихотворение это паутина, которую поэт, вытягивая нить из собственного тела, ткет в соответствии с высшей математикой интуиции. Поэзия всегда права, потому что поэт начинает из сердцевины и идет во вне…» Звонит телефон.
— Пифагор был прав. Ньютон был прав… Эйнштейн прав…
— Может, ты все же возьмешь трубку? — останавливает его Джил.
— Алло! Oui, c'est le Monsieur Cronstadt. Et votre nom, s'il vous plait?[52] Бимберг? Послушайте, вы же говорите по-английски? Я тоже… Что? Да, у меня есть три квартиры — для сдачи в аренду или продажи. Что? Да, с ванной, кухней и уборной… Нет, нормальная уборная. Нет, не в коридоре — в квартире. Со стульчаком. Может быть, вы желаете отделанную серебром или золотом? Что? Нет, уборную! У меня тут человек из Мюнхена, беженец. Беженец! Гитлер! Гитлер! Compris?[53] Точно. У него на груди наколота свастика, синего цвета… Что? Нет, я серьезен. А вы? Что? Послушайте, если желаете говорить о деле, давайте обсудим вопрос о деньгах… Деньги. Наличные! Вам придется платить наличными. Что? Да, здесь дела ведутся так. Француз не доверяет чекам. На прошлой неделе меня пытались надуть на 750 франков. Да, с американским чеком. Что? Если эта не нравится, у меня есть для вас другая, с кухонным лифтом. Сейчас она в некотором беспорядке, но это можно поправить. Что? О, что-нибудь тысячу франков. С бильярдной на верхнем этаже… Что? Нет… нет… нет. Здесь такого не водится. Послушайте, мистер Бимберг, вы должны усвоить, что здесь Франция. Да, вот так… Конечно, в Риме… Послушайте, позвоните мне завтра утром, идет? Сейчас я обедаю. Обедаю. Ем. Что? Да, наличными… до свидания!