Открытые виски казались хрупкими, словно яичная скорлупа. Хартер попытался вспомнить, что хотел сказать человечку, когда шел по тропинке, давным-давно, но он был до предела вымотан, сдавило грудь, и он зачарованно наблюдал, как бледный человечек напротив него стоит наготове, прижав руку к телу. Хартеру почудилось, что если сделать шаг и ткнуть указательным пальцем человечку в висок, тот рухнет на траву. Внезапно Хартер очень ясно понял, что происходит, и спросил себя, не закричать ли, не помчаться ли прочь, но голова закружилась, и он представил себе, как разразится сейчас оглушительным истерическим хохотом – и в следующую секунду они все захохочут, и огромные слезы градом польются у них по щекам. Кто-то сказал ему несколько слов, и Хартер, быстро качнув головой, ответил «нет» и отбросил пистолет. Посмотрел, как пистолет пролетел и утонул в высокой траве. Сделал шаг вперед и увидел, что человечек поднял негнущуюся руку. Рука напомнила Хартеру о чем-то виденном давным-давно, в детстве, или еще когда-то – да, вспомнил: рука ковбоя в зале игральных автоматов. Но как давно было давнымдавно?
Хартер услышал звук, похожий на выстрел.
– Вот и все, – громко сказал Хартер и сделал еще шаг, прежде чем земля выскользнула у него из-под ног. Им овладело неистовое желание что-то объяснить, что-то крайне важное, но трудно было собраться с мыслями, потому что в груди свербило, где-то ревел поезд, и сотни желтых бабочек как безумные били крыльями.
КОВРЫ-САМОЛЕТЫ
В длинные летние дни моего детства игры вспыхивали внезапно, пылали ослепительно и выгорали без следа. Лето было такое долгое, что постепенно становилось длиннее всего года, медленно выползало за грань жизни, но в каждой точке этой бесконечности стремилось к завершению, ибо по большей части только и делало, что дразнило нас концом, безостановочно перетекая в длинную тень, что вытягивалась у нас за спиной к концу каникул. А поскольку лето всегда кончалось и притом длилось бесконечно, игры начинали нас раздражать, мы жаждали новых, более насыщенных. Августовские сверчки трещали все громче, одинокий красный лист выглядывал с зеленой летней ветки, мы, словно в отчаянии, кидались в новые приключения, а долгие неизменные дни тяжелели от скуки и тоски.
Я впервые увидел ковры на задних дворах по соседству. Они мелькали за гаражами, разноцветно вспыхивали за домами на две семьи, где бельевые веревки на шкивах тянулись от переднего крыльца к высоким серым шестам, и старики-итальянцы в соломенных шляпах копались в земле меж грядками помидоров и кукурузы по пояс. Однажды я видел один в дальнем конце узкого заросшего травой прохода между оштукатуренными домами – ковер легко скользил над землей не выше мусорных баков. Я их замечал, но интересовался ими не больше, чем прыжками через скакалку, за которыми лениво наблюдал на школьной площадке, или опасными играми с перочинным ножом, которыми развлекались парни постарше на задворках кондитерской. Как-то утром я увидел ковер на соседнем дворе; четыре мальчика стояли вокруг и неотрывно за ним следили. Я не удивился, когда спустя несколько дней отец пришел с работы с длинным свертком подмышкой – в толстой коричневой бумаге, перевязанной желтоватой бечевкой, из которой выбивались короткие колючие волоски.
Тусклее, чем я надеялся, не такой волшебный – бордовый с зеленым: темно-зеленые завитушки и кольца на фоне бордового, почти бурого. По краям бахрома из толстых жестких шнурков. Я мечтал о кроваво-красных, изумрудных, оранжевых цветах экзотических птиц. Основой была грубая шершавая материя вроде мешковины; в одном углу я нашел маленькую черную метку, обведенную красным, в форме буквы «Н» с косой чертой посередине. Я осторожно тренировался на заднем дворе – невысоко, как велели расплывчатые синие указания на листке руководства, таком тонком, что я сквозь него видел собственные пальцы. Фокус был в том, чтобы правильно переносить вес: сидя по-турецки почти посередине ковра, слегка наклоняешься вперед, чтобы ковер летел прямо, налево – чтобы повернул налево, направо – направо. Ковер поднимался, если приподнять пальцами оба края, снижался – если их чуть-чуть опустить. Тормозил и останавливался он, чувствуя под собою поверхность.
По ночам он лежал у меня в ногах, свернутый трубкой, – в узкой щели в недрах книжного шкафа вместе со старыми головоломками.
Много дней я довольствовался тем, что скользил туда-сюда по двору, пролетал под ветвями диких яблонь, протискивался между сиденьем и боковой лестницей желтых качелей или под нижними краями простыней на веревке, дрейфовал над клумбой цинний в углу сада, а затем несся над морковью, редиской и тремя грядками кукурузы, летал туда-сюда над деревянным полом старого курятника – просто крыша на столбах за гаражом, – а мать с тревогой наблюдала за мной из окна кухни. Подняться в небо мне хотелось не больше, чем гонять на велике с холма, скрестив руки на груди. Порой мне нравилось смотреть, как движется по земле тень моего ковра – чуть позади и сбоку. В соседском дворе какой-нибудь мальчик постарше то и дело взмывал на своем ковре выше кухонного окна или пролетал над сверкающей под солнцем кровлей гаража.
Иногда ко мне на двор через низкий частокол перелетал мой друг Джои. Тогда я гонялся за ним кругами вокруг диких яблонь и по открытому курятнику. Он летал быстрее меня, низко наклонялся вперед, резко дергался вбок. Он даже нападал на меня сверху, и тогда надо мной мелькала тень.
Однажды он приземлился на плоской толевой крыше курятника, и я тут же к нему присоединился.
Я стоял, уперев руки в бока, под обжигающим солнцем, и за высокой изгородью заднего двора видел заросшую сорняками лужайку, где раньше охотился летом на ужей и лягушек. За лужайкой вдоль извилистой, сверкающей под солнцем дороги взбирались на холм дома и телеграфные провода; и повсюду на задних дворах, затянутых бельевыми веревками, у покрытых дранкой белых стен, над перилами веранд и косыми дверями погребов, над фонтанчиками садовых поливальных установок я видел детей на красных, зеленых и синих коврах, что мчались в солнечном воздухе.
Как-то днем, когда отец был на работе, а мать лежала в сумрачной спальне, влажно дыша в астматическом припадке, я достал ковер, развернул и уселся ждать. Мне не разрешалось летать на ковре, когда мать не смотрела из кухонного окна. Джои уехал в другой город к кузине Мэрилин, жившей возле универмага с эскалатором. Я подумал, как один эскалатор едет вверх, другой вниз, один вверх, другой вниз, ступеньки сплющиваются и распрямляются, – от мысли об этом мне стало противно и скучно. Через оконную сетку тиканьем гигантских часов доносились резкие отчетливые удары молотка. Я слышал цвирк-цвирк садовых ножниц – звук напоминал лязг мечей в кино; шероховатое жужжание неровного полета пчелы. Я приподнял края ковра и поплыл по комнате.
Через некоторое время вылетел в дверь, спустился по лестнице в маленькую гостиную, а затем в большую желтую кухню, но там все время натыкался на кастрюли и спинки стульев. Вскоре я взлетел по лестнице, приземлился на кровати и выглянул в окно на задний двор. На траве четко и черно лежала тень качелей. Руки и ноги покалывало или тянуло. Словно во сне, я поднял раму и открыл сетку.
Некоторое время я скользил по комнате, потом наклонился, подлетев к открытому окну, и стал протискиваться наружу. Поднятая рама скребла по спине, меня сдавливали боковые деревяшки.
Точно во сне, когда пытаешься втиснуться в узкий проход, стараешься изо всех сил, кости болят, кожа горит – и вдруг на свободе. Какую-то секунду я парил у окна; внизу виднелись кольца зеленого шланга на