задумчивым лицом. К выражению сладострастия на нем примешивалось выражение вдумчивой, чисто земной кротости, несвойственной другим богам.
То девственница, то возлюбленная Озириса, то снова девственница, оплакивающая своего умерщвленного и растерзанного на куски любовника, то снова любовница, после того как ей удалось по кускам собрать окровавленное тело и воскресить его, – Изида, имевшая среди своих первых почитательниц одних только проституток, принимала теперь поклонение со стороны женщин безупречного поведения и вполне порядочных людей. Она воплощала собой безграничный свет, милосердие, учила смертных очистительным ритуалам, которые сулили вечное блаженство. Миррина благоговейно облачила мраморную статую богини в полотняные одежды, скрестила на ее груди синий шелковый плащ с золотой бахромой, повесила ей на уши продолговатые жемчужины в форме слез, а на шею золотое ожерелье, украшенное драгоценными камнями.
Ордула, разрезав одним ударом ножа цыпленка, внимательно рассматривала брызги крови, которые оросили белые мраморные плиты; потом она разрезала еще трепещущую грудь, исследовала легкие, мозг. Миррина дрожала всем телом.
– Что ты хочешь знать? – спросила ее Ордула. – Дай мне руку!
– Прежде всего, будет ли Феоктин любить меня вечно?
– Он будет любить тебя до смерти.
– Какая странная улыбка у тебя! Я не хочу умирать, я хочу любить. Но мне хотелось бы знать кое-что другое… Послушай! Помнишь куклу, которая была у меня в той комнатке? Я часто говорила Евриномии: «Как бы мне хотелось иметь живую куклу! Мне хочется играть с живым ребеночком. Дети так мило шевелят своими толстенькими ручками и ножками, когда их моешь и одеваешь. А когда им поешь песенку, то они смотрят вверх, куда-то в небеса». Но Евриномия отвечала мне: «Потом, позже. Эта мысль недурна; но только не теперь. Ребенок, дочка? Подожди! Подожди десять лет, по крайней мере! Сейчас ты сама еще маленькая девочка». Теперь я уже не маленькая девочка, раз у меня всегда один и тот же возлюбленный, точно у какой-нибудь важной дамы. На куклу я почти перестала смотреть: я одеваю теперь Изиду, мать- девственницу. Видела ее? Ну, так скажи мне, будет ли у меня то, о чем я мечтаю?
– Мне кажется… Но до этого случится так много… Остерегайся площади, где я вижу храм и человека, который повелевает толпой. Он – враг твоей мечты.
– Разве можно идти против своей судьбы?.. Ты качаешь головой. Мне страшно… Но ты не виновата; ты говоришь то, что видишь, не правда ли? Я не сержусь на тебя, Ордула. Вот, возьми и пойди на кухню. Тебе дадут кое-чего для твоего Ретика.
Поэт Сефисодор был маленький человечек эллинского происхождения, довольно тучный, несмотря на свою бедность. В этот вечер он пришел к Феоктину последним, весь в поту. Отодвинув от себя рыбу в рассоле, небольшие козьи сырки и соленые оливки, так как, по его словам, вовсе не нуждался во всем этом для возбуждения жажды, он залпом осушил кубок хиосского вина, сваренного вместе с нардом, листьями мастикового дерева и полынью и пропущенного через горный снег, завязанный в холщовую тряпку.
– Все вы, – обратился он к гостям, – в качестве знатных людей, конечно, не ходите пешком. Толпа расступается перед вашими носилками, или, может быть, вам не приходилось проходить по тем кварталам города, по которым только что проходил я. Поэтому вы пришли вовремя. Но пешеходу не так-то просто пробираться среди людей, которые бегут во всех направлениях, точно муравьи, отбивающие друг у друга драгоценные яйца. Эдикт обнародован. Я вынес впечатление, что многие уже сумели использовать его весьма выгодно для себя. Если бы я располагал временем и деньгами, я имел бы возможность купить одно медное блюдо, покрытое эмалью, по-видимому персидской работы. Я мог приобрести его за бесценок.
Таково было первое упоминание о событиях дня. Воспитанным коринфянам не подобало обсуждать слишком горячо текущие события: это могло иметь вид чересчур грубой заинтересованности. С ними сидели прекрасные молодые девушки: Филенис, которую Феоктин пригласил вопреки желанию Миррины, так как она могла понравиться Сефисодору; Ксанто, которую привел с собой ритор Филомор; она была его подруга, и ее свежий ротик обычно был замкнут, кроме часов, предназначенных для поцелуев. Но Филомор считал ее умной: она умела слушать.
Только Клеофон, которого любовники называли женским именем Тимарионы, пришел один. Щеки у него были нарумянены, на руках сверкали драгоценные браслеты, из-под белокурых кудрей, искусно подвитых щипцами, виднелись изумрудные серьги. Он был очень красив, и его чувственная красота напоминала Дионисия, победителя Индии. Чтобы не портить цвета лица, он пил только воду.
Зато Сефисодор, отдавая дань осетрине из вод Гебра, пил не отрываясь. Время от времени рабы, из которых многие были наняты, так как у Миррины своих людей было немного, окропляли гостей водой с мятой. В зале было почти прохладно, так как каменные стены домов отдавали обратно тот зной, которым их напоило солнце в жаркие полуденные часы.
Сефисодор, отчасти под влиянием впечатлений, пережитых им по дороге сюда, отчасти под влиянием выпитого вина, почувствовал легкий озноб. Миррина, заметившая это, набросила на его плечи шерстяной плащ, которым обыкновенно прикрывался Феоктин после потения в бане. Поэт похвалил тонкость ткани, и при этом в памяти его ожила одна картина:
– Стола, которая была на дочери Евдема, из точно такой же материи… Но, клянусь Вакхом, она была далеко не так белоснежна! Эти негодяи порядком выпачкали ее.
– Дочь Евдема, Евтихия? – спросил с удивлением Феоктин. – Надеюсь, ты не хочешь сказать, что…
– Вот именно, я говорю то, что было на самом деле: ее выволокли из носилок… потом подошли стационеры и забрали ее как христианку.
– Но разве эдикт требует, чтобы христиан арестовывали, прежде чем им дана будет возможность принести публичное покаяние?
– Дело обстояло, по-видимому, несколько иначе: кража, сокрытие вещей, подлежащих секвестру именем божественного императора… Я не разобрал как следует, в чем дело, а для расспросов момент был неподходящий.
– Забавно! – произнес Филомор.
Тут послышался голос Клеофана. Он говорил тихо и мягко, чтобы как можно больше походить на женщину. На этот раз, к удивлению всех, в голосе его звучало негодование:
– И это все, что ты можешь сказать, Филомор?
– Что же еще?