не удовлетворяло, и мы решили в сеньорен-конвенте добиться приближения срока. На этот раз Горемыкин не отказал в приеме нашей делегации; говорить с ним было поручено мне, очевидно, в виду необходимости поднять тон разговора. Я действительно поднял тон и говорил без стеснений, ссылаясь на оба фактора изменившегося положения: неудачи на фронте и общественное недовольство, созданное политикой правительства. Я указывал на невозможность встретиться в Думе с главными виновниками этого недовольства и на необходимость отставки Маклакова и Сухомлинова. Я говорил очень долго; Горемыкин слушал молча; но видно было, что перед свиданием он уже на что-то решился. Он не говорил, как всегда: 'пустяки, все образуется'. Но он держался буквы указа: 'не позднее августа' и сослался на то, что нужно еще приготовить законопроекты для внесения в новую сессию. Ему было отвечено, что у Думы имеются свои законопроекты, - а правительственные могут быть внесены позднее.
После долгих настояний Горемыкин несколько уступил и определил день созыва Думы - 19 июля. Указ был опубликован за десять дней - 9 июля. В частных беседах с Родзянкой и с нами он таинственно намекал, что при настоящем положении общественного мнения созыву должно предшествовать 'изменение обстоятельств'.
Скоро смысл этого намека объяснился. 7 июля, неожиданно для себя, как царь обыкновенно поступал с своими министрами, - был уволен Маклаков. Его преемником стал кн. Щербатов, человек безличный, но добропорядочный. 11 июля был уволен и Сухомлинов - так же неожиданно для себя, как и Маклаков. Третий участник этого сплоченного трио, заслужившего особое негодование русской общественности, Щегловитов получил отставку несколько позже и был заменен А. А. Хвостовым. Ушел и Саблер, замененный на посту обер-прокурора синода А. Д. Самариным. Самарин понравился царю своим содействием во время юбилейной поездки 1913 года. В то же время он был популярен в дворянской среде и особенно в московских кругах. Это личное назначение царя оказалось неудачным для власти, потому что Самарин, человек правых убеждений, был слишком честен и непреклонен в своих религиозных убеждениях и мешал извилистой и нечистой церковной политике, корни которой через Распутина восходили к императрице.
Путь к открытию июльской сессии Думы был теперь свободен. Наиболее ненавистные имена исчезли со сцены и уже не могли служить мишенью для думских нападений. Тем не менее, Дума не могла быть удовлетворена состоявшимися назначениями, за исключением ген. Поливанова, сблизившегося во время Третьей Думы с Гучковым и вообще с думскими кругами. Особенную тень на состав правительства продолжало бросать сохранение во главе его Горемыкина. Этот человек лежал неподвижным камнем на правительственной политике и символизировал своей личностью отсутствие какой-либо перемены по существу в ее направлении. И хотя в обновленном составе министерства появилась теперь 'либеральная' группа, руководство в которой фактически принадлежало Кривошеину, для Думы, успевшей объединиться и найти свое большинство, этого было далеко недостаточно. Борьба с правительством, очевидно, была безнадежна и теряла интерес. На очередь выдвигалась апелляция Думы непосредственно к верховной власти. И сессия открылась рядом заявлений о том, что с данным правительством сговориться невозможно - и не стоит сговариваться. Дума почувствовала за собой силу для таких заявлений, прежде всего, в своем собственном объединении - в так называемом прогрессивном блоке.
6. ПРОГРЕССИВНЫЙ БЛОК
Создание и судьба прогрессивного блока составляет, несомненно, отдельный эпизод в истории развития предреволюционных настроений. Его политический смысл заключается в последней попытке найти мирный исход из положения, которое с каждым днем становилось все более грозным. Средство, для этого употребленное, состояло в образовании, в пределах законодательных учреждений, большинства народного представительства, которое взяло бы в свои руки руководство дальнейшими событиями. Момент для такой попытки, как видно из сказанного, был довольно благоприятен. Настроение в обеих палатах сложилось однородное, несмотря на различия политических партий. Это был, своего рода, суррогат 'священного единения' - после того как оно было разрушено между правительством и страной. Но предстояло превратить это настроение в политический факт. Это оказалось моей специальной миссией.
Меня называли 'автором блока', 'лидером блока', и от меня ждали направления политики блока. Возвращаясь мыслью к тому моменту, я теперь мог бы сказать, что это был кульминационный пункт моей политической карьеры. Я подошел к нему не случайно. Такие прозвища, как 'лидер партии', 'лидер думской оппозиции', 'лидер Думы', каким я символически был избран для последнего разговора с Горемыкиным, сами собой показывали путь, каким я попал в 'лидеры блока'. Эта роль не была, таким образом, продуктом личного выбора: она была на меня возложена, так сказать, автоматически, - и так же мало, как я искал предыдущих этапов, я искал этого. Может быть, я мог бы сделать больше, если бы вообще был политическим 'искателем'. Но я не создавал положений; я брал их готовыми, как они складывались, и в их пределах старался сделать максимум возможного. Может быть, поэтому в своей политической линии я не падал слишком низко, - но зато и не поднимался слишком высоко.
Я не мог особенно гордиться своей ролью и потому, что понимал ее неизбежные ограничения. Государственная Дума давалась мне в руки; но это была Дума третьего июня. Теперь тот центр, который был нормальным для ее предшественницы, передвинулся влево, и я оказался в центре. Но развертывавшиеся события могли передвинуть его дальше - за пределы Думы; и это было то, чего прогрессивный блок хотел избежать. Но мог ли он? Помимо опасности сверху, от династической мономании царской четы, не грозила ли опасность снизу, - та, которою постоянно пугали и справа, и слева, хотя в порядке дня она еще не стояла? Я все-таки был историком - и изучал историю общественных движений. Я не мог не знать, что в этих движениях проявляется динамизм, независимый от личной воли. Если бы я даже этого не знал, то мой собственный опыт 1905 года должен был меня научить этому. Я испытал тогда тщету своих личных усилий направить волевой поток революции в русло сознательного использования. А теперь то, что готовилось, грозило принять гораздо более широкие размеры, чем прежде. Я как раз в эти месяцы перечитывал Тэна - с иным настроением, нежели то, когда, в студенческие годы, противополагал ему Мишле. Наш русский опыт был достаточен, чтобы снять с 'революции', как таковой, ее ореол и разрушить в моих глазах ее мистику. Я знал, что там - не мое место.
Правда, рядом стояли люди, - и число их быстро увеличивалось, которые надеялись предупредить стихийную революцию дворцовым переворотом, с низложением царской четы. Из них я уже называл Гучкова. В своих показаниях перед чрезвычайной комиссией Гучков, задним числом, очень уверенно развивал свой тезис - и даже делал из него обвинительный акт по адресу людей, пропустивших момент. Он считал 'исторической виной русского общества' то, что оно 'не взяло этот переворот в свои руки', а 'предоставило его стихийным силам'. Я не знаю, насколько это обвинение падает на самого Гучкова, который любил создавать эффектные положения, кончавшиеся провалами. Но он остался верен своей мысли до самой кончины, и, насколько я знаю, его обвинение падало и на меня лично. Не вступая в полемику, я пока лишь скажу, что в период создания прогрессивного блока, в 1915 году, просто не существовало еще того настроения, которое соответствовало бы намерениям Гучкова. Оно появилось и распространилось повсюду - именно как результат неудачи блока - лишь год спустя, во второй половине 1916 года.
Мы увидим, какое употребление сделал из него тогда 'блок'. Нужно пояснить, что, собственно, период 'возвеличения и падения' активной политики 'блока' относится к короткому промежутку между маем и сентябрем 1915 г.: он связан с подготовкой, деятельностью и отсрочкой 'длительной' сессии Думы. Но политические последствия дальнейшего существования 'блока' сказываются и дальше - вплоть до февральского переворота 1917 года.
Возвращаясь к моей роли в 'блоке' за этот период, прибавлю еще, что я не мог бы относить своего успеха и к своим личным качествам. Они вытекали из моего политического положения. Я был для 'блока', так сказать, пределом возможных для этой Думы достижений - и границей против дальнейших угроз. Так, В. В. Шульгин, помешавшийся на еврейском вопросе, не скрывал, что считает меня своего рода гарантом против еврейского мирового 'засилья'. Октябристы-помещики в стиле Шидловского должны были признать, что кадетская аграрная программа, несмотря на 'принудительное отчуждение', все же является ближайшим разумным пределом их уступок - и способом сохранить передачу крестьянам земель в рамках законности. Все вместе ждали от меня отпора социальным и политическим требованиям крайних партий. И, наконец, даже