чувствуют себя хорошо.)
И еще, я с дрожью вспоминал, как перед финалом он говорит: а где твой тот лучший игрок Ленинского района, ну у которого рука и смертельный удар, — ты уверял, он обалденно играет. А Шурик в это время пил в какой-нибудь подворотне, наверно, и даже не вспоминал про грядущее или прошедшее. Или про прошедшее, которое гряло, и я должен был выбивать ему новый зачет по физкультуре. Я еле открутился тогда от Пениса. Победа все списала, а если б не было ее. Впрочем, он тоже получил какие-нибудь лавры.
На этом и окончилась волейбольная эпопея. Но не до конца…
В это же время новое известие потрясло курс: Ленка переходила на вечерний, то есть днем работать, а вечером заниматься. Работать она, конечно, не собиралась, просто принесла бы справку из какого-то места, что где-то работает и все. А на вечернем легче было учиться, меньше придирались, слабее были преподаватели, не цвет, как у нас, не цеплялись к посещениям, и вообще это была еще та контора — вечерний факультет.
Там учились от рожавших матерей до нерожавших отцов, — словом, черт-те кто там не учился.
Боб это пережил спокойно. Я не знаю, с Бобом они никогда не любили друг друга, он говорил мне, что может лежать на ней и смотреть телевизор (что он и делал), Ленка же мне говорила, что он ей не мешает, и этого достаточно. Ленка вообще ко всему была спокойная, в том числе и к Бобу, лежавшему на ней и смотревшему телевизор.
На этом роман их, по-моему, окончился. Видеть мы ее стали редко, потом она почти уже не появлялась, и след ее окончательно потерялся где-то среди взрослых и измученных людей вечернего факультета, которым до нас, «дневников», не было никакого дела.
Мы по-прежнему учились с утра, из дома меня выдворяли по расписанию, и спать по-прежнему было негде. Поэтому я ходил в аудиторию на лекции и спал. Но в этом был один недостаток: преподаватели вечно мешали, хотя теперь они уже и знали меня.
Преподаватели — это народ, который студентом вечно недоволен. Постоянно. «Жуть такая, что оторопь берет». То они видели меня и зудели, почему я не хожу на лекции, теперь я стал ходить, но им стало не нравиться, и они зудели, почему я сплю. Как ни сделаешь, все им плохо. Ведь умные люди, резонно было догадаться: потому что ночью не высыпаюсь.
Процедуру эту я делал сложно. Сидел я всегда, как обычно, на самом верху, на последнем ярусе и ряду.
Сначала я сидел и смотрел прямо вниз на преподавателя, как он читал лекцию и распинался. То есть я давал ему первичное понятие, что, мол, вот он я, живой, сижу и гляжу. Потом опускал голову на подбородок, подстилая под него руки, так как парта была жесткая и неудобная, но еще смотрел на преподавателя. Но после пяти (максимум) минут любого монотонного жужжания, не говоря уже — преподавательского, меня клонило в сон адски, даже если я был дважды выспавшийся (по три раза). Тогда я поворачивал голову набок с подбородка и устраивался поудобней, но все еще смотря на чтеца открытыми глазами, как ягненочный кролик на удава (только не в пасть, а спать тянуло). Дальше я вам не могу ничего сказать или описать, потому что проваливался в сон до звонка. Будила меня, как правило, Ирка: «Санечка, вставай, уже перемена, пора отдыхать — ты же утомился». Мне очень лень было стряхивать остатки сна, но я был мужественным мальчиком и делал это.
Но чаще будил меня занудливый голос преподавателя:
— Разбудите этого студента, который спит на последней парте, пожалуйста.
Я был очень злой, когда такое происходило и меня будили до звонка, и говорил, огрызаясь:
— Что поспать нельзя, что ли?
Вся аудитория лежала от смеха. (И в этот момент я просыпался.)
Потом я вообще изловчился и научился спать с открытыми глазами, сидя прямо, так как они мешали и доставали все больше — преподаватели, ведущие свой предмет. Я думал раньше, что с открытыми глазами спят только шизофреники, но оказалось и у нормальных, если очень захотеть, — получается.
Позже этим стало вообще невозможно заниматься: они каждые пять минут смотрели, не сплю ли я. От тоски я уже читал журналы, вынесенные тайком из читалки, все подряд. Но сама атмосфера и аудитория были настолько губительны, что я моментально засыпал или склонялся к тому, склоняясь: во-первых, я не сопротивлялся, во-вторых, я не мог сам себе сопротивляться (это было против моей природы, а против нее никогда не надо идти), (и я не шел). Как можно читать так нудно лекции, и о чем, главное — это было непонятно. И бубнит и бубнит себе, а наши отличницы еще чего-то пишут, и полкурса строчат по бумаге (неизвестно что), а остальные к последним парам по семинарам готовятся.
Эх, жизнь. Но тут Юстинову пришла в голову, или родилась в ней, весьма успешная идея. Пока я изнывал от скуки и от тоски, он принес карты, и они попробовали с Васильвайкиным сыграть в «очко» прямо на занятиях! Это было уникально и феноменально. Опыт удался, и он стал донимать меня играть с ним в «дурака» прямо здесь, под партой, шедшей длинно вдоль и черт-те куда тянущейся. Зная, что он все равно мне житья не даст после занятий, а то и домой потащит, я соглашался. Но в «дурака» играть в аудитории было не то, так как держать шесть карт незаметно (а еще если принимаешь) было неудобно, я бы сказал, несподручно. Поэтому решили играть в «буру», там только по три карты держать надо. В «буру» мы играли с попеременным успехом, выигрывал то он, то я. Но хоть не очень тоскливо было.
Так мы коротали время.
Однако приближалась зимняя сессия. От сессии до сессии забот было мало, почти никаких, а вот в сессию приходилось раскручиваться, разматываться, выкручиваться и выворачиваться, иначе был чистый шанс вылететь из института, легко, и в первый же набор, будь то весенний или осенний (в зависимости от того, в какое время вылетаешь), попасть в армию. Но я не хотел туда попадать. Ни за что! Как в ад горящий, а там, говорят, и похлеще бывало. Я все думал, куда уж хлеще. Но было куда.
Это был один резон. А второй — продолбать-ся в этом копшивом институте два с половиной года и вылететь. А потом что? Опять все сначала?
А так хоть пять лет живешь спокойно и никто тебя не трогает. То есть трогают. Но тебя это не касается…
И тут я встретил Алинку с Мальвинкой с моего прошло-бывшего курса.
— Здравствуй, Санечка. Давно не видели тебя.
Я поцеловал Алинке руку, а Мальвинка подставила щеку, я ей, по-моему, нравился. Но у нее был небольшой дефект: она была девственна, и это точно знал я. В который раз грех на душу брать, потом обучать, мучаться (чтобы воспользовался плодами кто-то другой), этого не хотел я. А может, не хотела и она. Я не спрашивал.
— Здравствуйте, мои хорошие. Как ваша жизнь?
— Мы следим за твоими успехами, большой звездой становишься, — говорит Алинка.
— Ты о чем, Алин?
— Как? Команда филологического факультета под руководством А. 3. Ланина заняла почетное место и завоевала бронзовые медали в волейбольном первенстве института.
— А, ты об этом, — я деланно засмущался, — пустяки.
— Ладно уж, не кокетничай, — сказала Мальвинка. По-моему, я ей точно нравился. Такая уж у меня психология.
— …Так вот, — отвечаю я. — Пошли, девоньки, в буфет, я угощу вас пирожными, которые Марья Ивановна, может, еще не успела развести, как это делает с какао.
Мы сидим в буфете, едим, треплемся, вспоминая старое. Они милые девочки, и мне нравятся. Звенит звонок, окончились занятия. А мне еще в зал спортивный идти, одному сидеть, вроде тренировка. И Пенис может прийти проверить. Либо просто сказать свое «ура» моим достижениям с первого захода. Они соглашаются пойти со мной, покупают сигареты, и мы идем в пустой спортивный зал, а там играем в слова. То ли буквы. Есть такая игра.
До сессии оставалось три недели, и сначала нужно было сдать зачеты, ровно восемь, и оказалось, что кроме физкультуры у меня не светил ни один, а потом — экзамены. Они тоже — скорее темнили, чем светили. И мы срочно с Иркой сбили тендем, чтобы пробиваться через дебри зачетов и экзаменов.
Мы даже получили досрочно пару зачетов: Ирка улыбалась, я языком разговаривал. Однако оказалась такая ужасная вещь (живая), как преподаватель Магдалина Андреевна, и ее бородавка на носу, а отсюда —