рентгенологом советоваться, снимок показывать. Волнуется за тебя, как за своего, тем более знает, что твоя мама — ее коллега.
Спускаемся вниз, я сажусь в вестибюле и дико, впервые, хочу закурить, и нельзя. (Через нос дым не продохнешь, губами его не втянешь. Во, жизнь!) Тетю Лилю вызывают наверх, она говорит, что вернется, и уходит.
Я сижу и думаю. Так просто, ни о чем. И почему все в жизни случается. Или было написано на ней? Мне хочется увидеть ее, а где она? Хотя с такой физиономией вряд ли мне хочется, чтобы она увидела меня. Мне хочется вдруг, чтобы она меня пожалела, сказала что-то ласковое, например, что ее не пугает мой внешний вид. И разбитое лицо, с неработающей губой… я ее еще не чувствую. Но откуда ей знать, это же невозможно, какой бы она необыкновенной ни была. Или прозорливой, догадаться, что я… в Склифосовского. Занесло же, вечно у меня так. Я смотрю в сторону входа с тоской и ни о чем не мечтаю. И только я посмотрел… Я не верю, но в дверях появляется самая стройная фигура, которую я когда-либо встречал. Она влетает и, увидя меня, замирает. Потом быстро подходит. Плащ ее не застегнут, и полы разлетаются. Она чудесно одета, как всегда, думаю я.
Куда бы деть свое лицо?..
— Как ты узнала?
— Господи, — говорит она, опускаясь на колени подле меня.
— Как ты узнала? — повторяюсь я.
— Мой нос, — говорит она, — господи, мой драгоценный нос, что он сделал из тебя?
Она касается молниеносно моего лица, губы… и отдергивает руку моментально.
— Больно?!
Я приоткрываю ей рот и показываю подгубье.
— И там тоже? — Я чувствую себя героем дня, у нее прекрасные глаза, и они глядят на меня, а у меня бесподобное настроение. Вернее, у нее бесподобные глаза, а у меня прекрасное настроение. А совсем вернее: у нее все бесподобно, а у меня хорошеет внутри от одного ее вида. И бесподобия.
— Ужас, — тихо шепчет она, не сводя с меня взгляда. Ей совсем не весело.
— Это что, — говорю, — жаль, ты не видела до вправки, он вообще был на боку у меня. (Как отдельная часть лица.)
— Это вправду «жаль», — с болью говорит она и сжимает мою руку, целуя.
Я вздрагиваю, вся бравада падает с меня, и мне вправду становится жалко своего лица. (Сука боксерская!)
— Наташ, это действительно ужасно? Она впервые отвечает вопросом на вопрос:
— Ты не видел?
— После — нет, только до того.
Она горестно улыбается, и тут она говорит это:
— Но меня не пугает твой переломанный нос… и разбитое лицо. Обалдеть! Все то, о чем не мечтал, мечтая, я.
Я наклоняюсь к ней, и мы целуемся.
— Аи, — вскрикиваю я.
— Что случилось? — Лицо ее встревоженно.
— Губа проклятая, там же шов, я забыл.
Она встает с колен, я не могу поднять ее руками, и садится рядом. Садится и осторожно спрашивает:
— А в щеку можно? — И целует. — Так не больно?..
— Комедия, — смеюсь, пытаюсь я, — до чего дожили, чтобы больше всего волновало «не больно». — Она натянуто улыбается, а я быстро смыкаю свой рот, так как, расплывшись в смехе, он сделал мне больно.
Вихрем влетает в вестибюль Злата Александровна и затормаживает около меня.
— Ну, все в порядке, радуйся, три лучших рентгенолога подтвердили: все стало точно, которым я верю, как себе и даже больше.
— Это мой доктор, — говорю я Наташе.
— Очень приятно, — молвит она.
— Ну, как вам его нос, а? Загляденье, позавидуешь, хоть пляши на нем.
Я дергаюсь всем телом, невольно.
— Нравится? Очарование сплошное!
— Да, — грустно говорит Наташа, — чересчур.
— Эх, милая моя, вы до того не видели, меня ужас объял. А теперь — чудо, я еще за всю мою жизнь не видела, чтобы так точно вправлялся.
— Он же у него раньше как греческий был, — с болью говорит Наташа.
— Ну, подумаешь, великое дело, теперь римским станет, эпохи ведь менялись. Даже тогда, в древности. — Она улыбается.
— Ну, мне пора, и так из-за твоего носа все дома ждут меня, некормленые. Теперь свою еду — с меня начнут. Что называется: будут есть поедом.
— Спасибо большое. Злата Александровна, я вам очень благодарен.
— Покажись через неделю, — и она уносится, но вдруг возвращается: — И запомни, ты, прекрасный юноша с греческим, переходящим в римский носом, еще одна драка или кто-нибудь тебе попадет в него сильно в течение следующих двух лет, — ты ляжешь на операционный стол, но не ко мне, потому что я тебе такого — уже не сделаю. И я тебе обещаю: что у тебя никогда не будет прямого носа. Ты все понял?
— То есть вы хотите сказать, что мне два года драться нельзя? — говорю я, как будто теряю любимое.
Она удивленно смотрит на меня:
— …Ладно, нет времени, прощай, я не думаю, что ты такой ненормальный (и совсем безумный) — полезешь снова драться; и, кстати, у тебя очень хорошая девочка, не доставляй ей огорчений… из-за своего носа, драчливого, — и она скрывается на сей раз окончательно.
«Хорошая девочка» с тревогой смотрит на меня.
— Ну, улыбнись, а то мне нехорошо как-то.
— Конечно. — Она через силу улыбается.
— Наташ, а ты можешь осторожно, только осторожно поцеловать меня в одну нижнюю губу и не очень сильно. А? — и я закрываю глаза.
Она целует, и я вырываюсь от боли, все отдается в верхнюю, даже от нижней. Она смотрит расширенными глазами, и я боюсь, только бы у нее не началось это. Я не могу переносить этого у женщин, мне очень больно.
— Какой кретин, что он с тобой сделал…
И вдруг она отворачивает голову, вскакивает и быстро уходит. Далеко от меня. И там у нее начинается это, плечи трясутся, у колонны. А я не иду за ней, этого не могу видеть я.
Появляется тетя Лиля.
— Санечка, звонила твоя мама…
— Как она узнала?! Я же просил…
— Она ничего не узнала. Она мне звонила.
— Вы ей что-нибудь сказали?
— Нет, это твое дело, а я тебе обещала. Но завтра она все равно узнает.
— Почему?
— Тебе завтра нужно идти к ним.
— А что случилось?
— Праздник завтра, 1 Мая, я поэтому и дежурю в ночь сегодня. Много травм и происшествий будет. Как и всегда накануне.
О Господи, я вообще забыл, что еще и этот праздник существует. Завтра.
— У вас собираются гости, она очень надеется, что ты придешь, и ждет.
Она появляется обратно из-за колонн, с сухим лицом, ничего не видно, как быстро она умеет приводить