следует в таком случае уехать!“ — „Уехать… уехать… Да разве можно унести родину на подошве своей обуви“.
Дантону оставалось последнее средство: ему следовало возвысить свой голос, бывший таким знакомым и могучим, следовало обличить Робеспьера и Комитет и восстановить Конвент против их тирании. Его сильно побуждали к этому, но он знал, как трудно свергнуть раз установившуюся и сильную власть; он слишком хорошо знал покорность и страх Собрания, чтобы рассчитывать на действенность этого средства. Он ждал все время в надежде, что враги остановятся перед осуждением такого человека, как он. 10 жерминаля ему пришли сказать, что об его аресте поднят вопрос в Комитете общественного спасения, и еще раз убеждали его бежать. Он задумался на минуту, но потом сказал: „Они не посмеют“. Ночью его дом был окружен, его арестовали и отправили в Люксембургскую тюрьму вместе с Камилем Демуленом, Филиппо, Лакруа и Вестерманом. При входе он дружески приветствовал заключенных, теснившихся вокруг него. „Господа, — сказал он им, — я надеялся в непродолжительном времени выпустить вас отсюда, но вместо того сам попал к вам, и я не знаю теперь, чем все это кончится“. Час спустя он был переведен в секретную камеру, где незадолго перед тем содержался Эбер и куда вскоре затем был посажен Робеспьер. Там, предаваясь размышлениям и сожалениям, он сказал: „Как раз год тому назад я помог учреждению революционного судилища, но да простит мне Бог и люди за это, — я никогда не думал сделать его бичом человечества“.
Арест Дантона возбудил мрачное беспокойство и всеобщий ропот. На другой день, при открытии заседания в Конвенте, депутаты шепотом с ужасом спрашивали друг у друга, что вызвало это новое насилие над народными представителями. „Граждане, — сказал Лежандр, — четыре члена этого собрания сегодня ночью арестованы; я знаю, что Дантон был в их числе, но имена остальных мне неизвестны. Граждане, я объявляю, что считаю Дантона таким же невинным, как себя, и, однако, он в оковах. Вероятно, опасались, чтобы его ответы не уничтожили обвинений, взводимых на него; я требую поэтому, чтобы ранее заслушания доклада о происшедшем заключенные были вызваны сюда и выслушаны!“ Это предложение было принято благоприятно и ободрило на некоторое время Собрание. Несколько членов предложили голосовать его, но это хорошее настроение длилось недолго. Показался Робеспьер на трибуне. „Судя по давно уже небывалому волнению, царящему в этом собрании, волнению, вызванному только что заслушанными словами, — сказал он, — надо думать, что здесь дело идет о важных вещах, и в самом деле вопрос заключается в том, одержат ли сегодня несколько человек верх над отечеством. Мы увидим сегодня, сумеет ли Конвент разбить уже давно подгнивший идол, или он в своем падении уничтожит не только Конвент, но и французский народ“. Этих нескольких слов Робеспьера было достаточно, чтобы водворить тишину и повиновение в Собрании, сдержать друзей Дантона, а Лежандра заставить взять назад свое предложение. Тотчас после этого взошел в залу Сен-Жюст в сопровождении других членов Комитета. Он прочел длинный доклад об арестованных депутатах, в котором они обвинялись за свои политические воззрения, за публичную деятельность, за частную жизнь, даже за предполагаемые намерения; в заключение при помощи неправдоподобных, но тонких сближений арестованные выставлялись заговорщиками и слугами всех партий. Собрание выслушало доклад в полном молчании и постановило единогласно и даже среди аплодисментов считать Дантона и его друзей виновными. Каждый старался выиграть время у тирании и, выдавая ей голову близких, спасти тем свою собственную.
Обвиняемые были приведены перед Революционный трибунал; они появились перед ним с гордым и смелым видом и выказали в своих речах необыкновенную смелость и полное презрение к своим судьям. Дантон на обычный вопрос президента Дюма об имени, летах и местожительстве отвечал: „Я Дантон и довольно известен по революции; мне тридцать пять лет; моим жилищем скоро будет небытие, но мое имя будет жить в Пантеоне истории“. То презрительные, то резкие ответы Дантона, холодные и логические рассуждения Лакруа, суровость Филиппо и пылкость Демулена начали волновать народ. Но обвиняемые были поставлены „вне прений“, под предлогом недостаточного уважения подсудимых к суду, и их осудили, даже не выслушав. „Нами жертвуют честолюбию нескольких подлых разбойников, — сказал Дантон, — но недолго будут они наслаждаться плодами своей преступной победы. Я увлекаю за собой Робеспьера… Робеспьер последует за мной!“ Все обвиняемые были отведены в Консьержери, а оттуда на эшафот.
На казнь они шли с твердостью, обычной в то время. Призвано было много войска, и сопровождавший их конвой был многочислен. Толпа, обыкновенно шумная и выражающая свое одобрение, была молчалива. Камиль Демулен, сидя уже на роковой колеснице, все еще удивлялся своему осуждению и не мог его понять. „Вот, — сказал он, — награда, предназначенная первому апостолу свободы.“ Дантон держал себя гордо и обводил спокойным взором окружающих. На ступеньках эшафота он на минуту смягчился. „О моя дорогая жена, — вскричал он, — никогда я больше не увижу тебя…“ Потом, спохватившись, прибавил: „Дантон, мужайся!“ Так погибли поздние, но последние защитники человеколюбия и умеренности, последние, желавшие мира для одержавших верх в революции и милосердия для побежденных. После них ни один голос не раздавался против диктатуры террора; он наносил усиленные и безмолвные удары с одного конца Франции до другого. Жирондисты хотели предупредить этот насильственный режим, дантонисты — задержать его; все они погибли, а победителям чем больше приходилось убивать жертв, тем больше они насчитывали врагов. На этом кровавом пути можно остановиться, только дойдя до собственной гибели. Децемвиры, после окончательного уничтожения жирондистов, написали на своем знамени террор; после гибели эбертистов — справедливость и честность, ибо эбертисты — порочные бунтовщики; после гибели дантонистов провозглашено было господство террора и всех добродетелей, потому что дантонисты считались людьми снисходительными и безнравственными[43].
Глава IX
От смерти Дантона, в апреле 1794 г., до 9 термидора (27 июля 1794 г.)
Прошло четыре месяца со времени падения партии Дантона; за это время власть комитетов ничем не сдерживалась, и никто не помышлял даже ей противиться. Единственным средством правления сделалась смерть, и республике пришлось пережить период ежедневных систематических казней. Были придуманы особые заговоры, якобы на самом деле происходившие по тюрьмам, переполненным в силу закона о подозрительных, и темницы, при посредстве закона 22 прериаля, который можно было бы назвать законом обязательного осуждения, были быстро очищены; одновременно с изданием этого нового закона повсюду в департаментах комиссары Горы были заменены людьми, преданными Комитету общественного спасения, и с этих нор на западе стали действовать протеже Бийо-Варенна — Каррье, на юге протеже Кутона — Менсе, а на севере протеже Робеспьера — Жозеф Лебон. К прежде в Лионе и Тулоне примененному уже уничтожению целыми массами врагов демократической диктатуры при помощи расстреливания картечью теперь прибавились ужасы казней гильотиной в Аррасс, Париже и Оранже и массовое бросание в воду заключенных в Нанте.
Если бы этот пример заставил людей познать ту истину, что на благо человечества должна стать