Когда он добрался до Сука, уже совсем рассвело: луна побледнела и почти слилась с порозовевшим небом, а на улицах появились люди, главным образом курды-мусорщики с тачками, собиравшие мусор, выброшенный вечером на улицу из домов и лавок. Они не обращали внимания на Рудаки, видимо, принимая его за подгулявшего хабира (так называли в Сирии иностранных специалистов – «демократических» немцев, чехов и поляков – насколько он помнил, советских специалистов в Хаме не было).
Якуб спал под своей телегой, которая служила ему и домом, и рабочим местом. На этой телеге- платформе был сложен его товар – чешские стаканы из небьющегося стекла. Во время торга, рекламируя их уникальные свойства, Якуб бросал их на землю или осторожно стучал ими об окованный железом край телеги. Сейчас для торговли было еще рано, и он спал на мешках под телегой, высунув из клетчатого головного платка свой выдающийся ассирийский нос.
– Якуб, – тихо позвал Рудаки, подойдя к телеге, стоявшей среди других подобных ей в крытом павильоне рынка. Под всеми телегами спали люди, поэтому Рудаки спросил по-арабски: – Якуб, лязем арак, Якуб. Фи арак?[9]
Просьба для загулявшего хабира была вполне естественной, поэтому Якуб вылез из-под телеги и коротко ответил:
– Фи, иншалла.[10]
Они вышли из павильона, и Рудаки сказал шепотом:
– Облава в гостинице. Ты меня устрой где-нибудь пока, ладно? А то некуда мне идти. Надо пересидеть, пока все это не закончится.
Якуб опять замотал голову платком, который снял, вылезая из-под телеги, и сразу же стал похож на носатую армянскую старуху. Он посмотрел на Рудаки искоса, по-птичьи, своими черными глазами умной дворняги и покачал головой:
– Тебе надо Ливан ходить через границу. На базаре облавы каждый день. Ночью ходить надо. Потом поздно будет.
– Надо где-то хотя бы до ночи пересидеть. Днем меня точно схватят. Фавваз говорил: вчера двух чехов повесили как израильских шпионов, и консул их не помог. Будто бы фотографировали они, как жандармы в шиитских кварталах орудуют, – Рудаки хотел сказать: фотографировали зачистки в шиитских кварталах, но вовремя вспомнил, что слово это из другого времени, и так не ясно было, понимал ли Якуб все, что он ему говорил, поэтому он повторил: – Мне день пересидеть надо, а ночью я, наверное, попробую в Ливан уйти.
– Ливан надо, – Якуб поцокал языком. – Йалла.[11]
Дом, в который привел его Якуб, напоминал старые грузинские дома, которые Рудаки когда-то видел в Сухуми и в Тбилиси, на берегу Куры. Был он двухэтажный, из потемневшего от времени дерева, с длинным крытым балконом на втором этаже. Они вошли в темную прохладную комнату с земляным полом, по которому разгуливали куры. За низким, покрытым ковром столиком сидел, как показалось Рудаки, старик, хотя было темно и точно сказать было трудно.
– Мархаба,[12] – поздоровался Рудаки, но старик не ответил.
Якуб присел возле старика на корточки и шепотом заговорил с ним на незнакомом языке.
«По-армянски, должно быть», – подумал Рудаки и осмотрелся. Глаза привыкли к полумраку, и он увидел, что в комнате есть еще люди: на низких, покрытых коврами лавках сидело несколько женщин в черных балахонах, головы и нижняя часть лица были у них закрыты хиджабом – традиционным мусульманским головным платком.
«Наверное, не армяне это, – решил Рудаки, – армяне хиджаб носить не станут – они ведь христиане».
Тут подошел Якуб и сказал, чтобы он дал деньги.
– Сколько? – спросил Рудаки.
– Двести, – ответил Якуб.
Якуб отдал деньги старику, и тот повел их по крутой лестнице на второй этаж в комнатушку без окон, в которой не было ничего, кроме топчана возле одной стены и огромного зеркала на другой.
– Шукран,[13] – поблагодарил Рудаки старика, тот опять не ответил и молча вышел.
– Ночью Ливан идти надо, – сказал Якуб, – он скажет когда.
Якуб показал на дверь, за которой скрылся старик, и вышел за ним.
Рудаки хотел остановить его, дать ему денег, но потом передумал: Якуб рисковал ради светлой цели – возвращения в родной Ереван и деньги вряд ли взял бы, кроме того, денег уже оставалось немного, а если идти через границу…
Он сел на топчан, а потом, немного поколебавшись, лег, предварительно отвернув в сторону грязное покрывало, простыня под ним была еще грязнее, но делать было нечего. Бутылку с синим крестом он поставил на пол, и через какое-то время стало ему так тошно от всего этого: от комнатушки убогой, скорее всего, убежища продажной любви, грязного белья, запаха плесени и навоза, которым пропитался топчан, так тошно, что сделал он последний большой глоток швейцарского зелья, хотел было закурить, но вдруг заснул.
Приснился ему Босфор. Он смотрел на морщинистую воду широкого пролива, по которому сновали юркие, как жуки-водомеры, паромы, сверху, с высоты Генуэзской башни Галата, где был ресторан, в котором они сейчас сидели с Сериковым и красивой девушкой Вероникой. Вероника смотрела на панораму Стамбула восхищенными синими глазами и слушала Серикова, заливавшегося соловьем.
«Зачем я ее взял? – тоскливо спрашивал себя Рудаки. – Ведь она совсем мне не нравится – не мой это тип, и молодая слишком, и умом, похоже, не удалась». Сегодняшний ее вклад в синхронный перевод был, мягко говоря, неудачным. Начальство выражало неудовольствие, а Сериков, тот вообще грозился морду ему набить за такого партнера. А впереди было еще три дня работы, и работать, похоже, придется вдвоем, а Сериков заказывал уже третью порцию ракии и был сильно подшофе.
Рудаки уныло ковырял свой кебаб и вполуха слушал саги Серикова о стамбульских его приключениях.