— Да и у меня есть кое-какие дела, а я засиделся в этом клоповнике.
— Ничего, не долго тебе ждать, на Монфоконе для тебя уже готовят жабо из пеньки и сосновый камзол. А ты как думал? Убить порядочного человека и насвистывать щеглом? Нет, приятель, на этот раз ты крепко прогадал.
— Хватит болтать, — прикрикнул Бенуа.
Они поднимались по крутой каменной лестнице с истертыми ступенями: впереди Жан Лу освещал дорогу, за ним трясущийся от страха Франсуа и последним, шаркая башмаками, Бенуа. Поднявшись на второй этаж, где размещалась тюремная охрана, они прошли по сводчатому переходу в башню и по железной винтовой лестнице спустились в подземелье — самое теплое помещение во всем Шатле, потому что здесь в очаге день и ночь пылали поленья, чтобы в достатке были угли и огонь. Скрипели блоки, ввинченные в балки. Жан Маэ, по прозвищу Дубовый Нос, ворошил тяжелыми щипцами золотистые угли; его красный плащ с откинутым капюшоном ярко выделялся среди темных одежд прокурора, следователя и писца. Маэ было жарко, черные с проседью волосы прилипли к потному лбу. Трещали факелы, на длинном столе в дубовой плахе огненным крестом горели пять сальных свечей.
— Подсудимый, подойдите ближе. Вас уже уведомили, в чем состоит ваше преступление, а именно в злонамеренном и дерзком убийстве мэтра Ферребу Мустье, папского нотариуса. На предыдущих допросах, а именно… Господин Корню, напомните числа.
Писец Жан Корню провел пальцем по длинному листу.
— Ноября двадцать девятого и тридцатого, декабря третьего, четвертого, десятого.
— …Вы отрицали участие в преступлении, хотя ваши сообщники Гютен, Пишар и Робен Дожи, проявив благоразумие и должное смирение, признали себя виновными. Подсудимый, вы намерены упорствовать и вводить следствие в заблуждение?
— Я не виновен, господин помощник прево.
— Запишите, господин Корню, а вы, господин сержант, начинайте.
Подручные палача подвели Вийона к низкой широкой скамье; сквозь лохмотья он почувствовал спиной сырость дерева и задрожал. Железные скобы с винтами туго охватили его грудь, бедра, щиколотки. Жан Маэ кинжалом разжал зубы Франсуа, вставил воронку, ноздри залепил восковыми шариками. И стены, и потолок заслонил громадный кувшин с треснувшей коричневой поливой, горлышко медленно склонилось к воронке, и хлынула струя горькой соленой воды. Франсуа судорожно глотал, но струя лилась, растекаясь расплавленным оловом под черепом.
Худое тело сотрясала рвота, вода фонтаном выбрасывалась из воронки, обрызгивая сонное лицо Жана Маэ, но воды он припас достаточно — целую бочку.
Глава 3
Приснилось, привиделось или было?..
Мышонок смотрел, присев на задние лапки. Серая шерстка дрожала, но грязный мокрый человек на полу дрожал еще сильнее. Человек был несчастен, потому что часто плакал, и добр, потому что иногда кормил мышонка крошками и позволял греться на теплой ладони.
— Ну, нагляделся на меня, Туссэн? Плохо мне, еще одна такая попойка у Дубового Носа — и моя бедная старушка лишится сына, а Франция — школяра Франсуа Вийона. Теперь-то я понимаю, зачем бешеные так боятся воды.
Мышонок беспокойно потер лапки, черные бусинки глаз смотрели печально. Цепляясь слабыми руками за камни, Франсуа пытался сесть, но каждое усилие обжигало пальцы, они были в крови, — должно быть, разбил о железную лестницу, когда его волокли из пыточной, или стражник наступил подкованным башмаком.
— Но я не виноват, дружок, мне не в чем признаваться де ля Дэору, ведь я этого проклятого Ферребу и в глаза не видел. И что им за охота засолить меня, ведь я не сало — кости и немного шкуры не толще твоей, а ведь когда-то было и мясцо, и даже знатные дамы не считали зазорным торговаться: почем фунт? Запомни, Туссэн: в мужчине больше всего ценят не филей или грудинку. Ты извини, что я так тихо говорю, но громче не могу. Я завидую тебе, малыш, хотя жилье ты выбрал не совсем удачно, мог бы снять каморку у Жака Кера или господина прево — там и сыр, и копченые колбасы, и крылышко пулярки, и фрукты в сахаре, я уж не говорю про вино.
Франсуа протянул руку, но мышонок юркнул в норку. Стеная, Вийон сел. И руки, и редкая бородка, и губы, и даже рваная рубаха были солеными; от одного вкуса соли к горлу подкатывала тошнота. Но вот в углу снова послышался шорох, блеснули глазки — крошечные, как льняное семя. Из норки вылез Туссэн; обычно он стремительно пробегал и замирал, а сейчас, прижав острую мордочку к полу, шатался словно пьяный. Добравшись до правой ноги человека, остановился. Франсуа нагнулся получше разглядеть мышонка и увидел огрызок корки, которую Туссэн с писком подталкивал лапками и мордочкой к протянутой ладони: это тебе, возьми!
— Спасибо, малыш, я никогда не забуду твоей доброты.
Он размочил корку в кружке, но даже мягкую не мог жевать — ныли десны, содранные воронкой, два передних зуба выпали на ладонь. Неужели малыш Туссэн единственный, в ком осталась жалость к Франсуа Вийону?
Долго сидел Франсуа, думая о несправедливости и милосердии, сменяющих друг друга словно день и ночь. И кто знает, чьей волей послано ему в горькую минуту утешение — святой Девы или святого Христофора, во имя которого его терзают палачи? Тот жонглер, со лба которого отерла пот рука Богородицы, — разве он не брат ему?
Так размышлял узник шестой камеры тюрьмы Шатле, пока сквозь дверь не донеслись звуки лютни. Франсуа прислушался и узнал тяжелую руку Этьена Гарнье, терзавшую струны, — сторож пытался играть модный танец «Па де Брабант». Музыка была невыносима, лютня то ныла, то визжала. Мало того, Гарнье еще и пел.
— Этьен, сынок, оставь лютню в покое.
Но разве за окованной дверью услышать шепот? Франсуа подполз и постучал кружкой.
— Что это вы стучите? Просто диву даюсь на вас, мэтр Вийон, — волокли вас сюда, как освежеванную свинью, а теперь вы уже буяните, и даже здесь нет от вас покоя. Мне-то казалось, в камере не слышно лютню.
— В том-то и беда, что лютни не слышно, зато твой пакостный голос выкручивает мне уши.
— Господин сержант Маэ играет еще хуже.
— Так он помощник палача, а не лютнист. Покажи, как ты держишь гриф? Ну, так и знал — как алебарду! Дай-ка я поучу тебя.
— Не велено вас выпускать из камеры.
— Тогда сам влезай сюда. Видишь, у тебя сполз лад. Ну-ка, перевяжи его потуже, на втором ладу все звуки фальшивые. Да не так! Ах, мои бедные пальцы, я даже узел завязать не могу. Узлы затягивай в разные стороны. Да пониже, тебе говорят! И «шантарель»[2] спущена. — Зажав колок указательным и безымянным пальцами, Франсуа ослабил его, поплевал на винт и, застонав от боли, туго натянул струну. Отер пот со лба, — В следующий раз натри колки чесноком, тогда струны не ослабнут. Ну, сынок, что тебе сыграть? Бранль, эстампье, туридон? Может, данс-ройяль,[3] который любит отплясывать наш государь? А лучше послушай-ка прелестную балладу, это тебе пойдет на пользу. Нет, еще не время… Хотя кто знает, когда я снова возьму в руки лютню? Может быть, в раю. Как ты думаешь, Этьен?
Распухшие пальцы перебирали струны, привычно прижимая к жилкам ладов.
— Думаю, дело ваше плохо, я вчера слышал, как Базанье сказал господину следователю: прокурор считает, мы и так слишком долго возимся с Вийоном.
— Ах, господин Жан де Байли считает, что долго?
— Ну, так сказал Базанье.
— А что еще ты слышал, сынок?