себе выходной костюм и смокинг. Купил часы с репетиром. Приобрел после долгих розысков монокль. Как-то пришел посоветоваться – где бы ему можно было приобрести шляпу-котелок. Я ему предложил свой, который у меня лежал в шкафу с 1913 года, привезенный мною в свое время из Италии. Котелок был новый, миланской фабрики (без подкладки). Этому неожиданному подарку Михаил Афанасьевич обрадовался, как ребенок. „Теперь я могу импонировать!“ – смеялся он» [166].
Совпавшую с театральным успехом перемену в булгаковском гардеробе отмечали и чуть менее доброжелательные мемуаристы. «А он к тому времени успел уже измениться. Сперва разговоры, толки, пересуды, а потом и спектакли „Дней Турбиных“ не могли не вскружить ему голову, – писал драматург Алексей Михайлович Файко. – Он был слишком нервен, впечатлителен и, конечно, честолюбив. Внешне перемена выражалась довольно забавно: он заметно преобразил свой наружный вид, начиная с костюма. У Розы Львовны[43] среди скромных и малоэффективных людей он появлялся в лихо отглаженной черной паре, черном галстуке-бабочке на крахмальном воротничке, в лакированных, сверкающих туфлях, и ко всему прочему еще и с моноклем, который он иногда грациозно выкидывал из глазницы и, поиграв некоторое время шнурком, вставлял вновь, но, по рассеянности, уже в другой глаз… В разговорах он почти не участвовал, характеристик, как лестных, так и нелестных, не поддерживал. Он явно чувствовал себя центром внимания, и по лицу его блуждала чуть усталая, но все же торжествующая улыбка» [32; 349].
Свое увидел в облике Булгакова в период его театральных удач завистливый глаз Валентина Катаева (завистливый тем более потому, что пьеса Катаева «Растратчики», которую, к слову сказать, читал перед труппой по просьбе автора Булгаков, после двух десятков представлений во МХАТе бесславно сошла): «Впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател, наши предположения насчет его провинциализма подтвердились: он надел галстук бабочкой, цветной жилет, ботинки на пуговицах, с прюнелевым верхом, и даже, что показалось совершенно невероятным, в один прекрасный день вставил в глаз монокль, развелся со старой женой, изменил крут знакомых и женился на некой Белосельской-Белозерской, прозванной ядовитыми авторами „Двенадцати стульев“ „княгиней Белорусско- Балтийской“. Синеглазый называл ее весьма великосветски на английский лад Нанси».
Катаев был не единственным из известных литераторов, кто не смог пережить успех Булгакова. Другой его собрат, товарищ по владикавказскому подотделу искусств и в какой-то мере крестный отец в литературе, наставник и кум Юрий Львович Слезкин разразился в своем дневнике целой филиппикой в адрес бывшего подопечного: «Талант Булгакова неоспорим, как неоспоримо его несколько наигранное фрондерство и поза ущемленного в своих воззрениях человека. Старая интеллигенция выкидывает его как знамя, но, по совести говоря, знамя это безыдейное, узкое, и несколько неловко должно быть интеллигенции за такое знамя. Когда-то ее знаменем были Герцен, Чернышевский. А Миша Булгаков проговорился однажды в своем „Багровом острове“ – „Мне бы хороший гонорар, уютный кабинет, большая библиотека, зеленая лампа на письменном столе, и чтобы меня оставили в покое…“ Все это он получил, поставив во МХАТе „Дни Турбиных“, – не хватало только одного – его не оставили в покое… ему не дали спокойно стричь купоны – революция, большевики, пролетариат.
Долой революцию, большевиков и пролетариат! Вывод ясен? Да, конечно. Но неужели это знамя русской интеллигенции?» [33; 651]
А тем не менее со знаменем так и было, и нижеследующее донесение осведомителя ОГПУ от 25 октября 1928 года подтверждало два факта – то, что Булгаков пользовался авторитетом, во-первых, и то, что он сохранил свою независимость, во-вторых: «У Булгакова репутация вполне определенная. Советские (конечно, не „внешне“ советские, а внутренне советские) люди смотрят на него как на враждебную соввласти единицу, использующую максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией. Критически и враждебно относящиеся к соввласти буквально „молятся“ на Булгакова как на человека, который, будучи явно антисоветским литератором, умудряется тонко и ловко пропагандировать свои идеи» [33; 667].
Это голос недруга, а в качестве еще одного примера дружеских замечаний можно сослаться на фельетон соратника Булгакова по «Гудку» Ильи Ильфа «Великий лагерь драматургов», среди обитателей которого автор «Дней Турбиных» мог узнать и себя:
«Есть великий лагерь драматургов, которые разбили свои палатки у подъездов больших и малых московских театров. И в этом лагере еще больше неудачников, чем в любом лагере золотоискателей на берегах Юкона в Аляске <…> На путь драматурга его толкают тяжелые удары судьбы.
После длительного разговора с женой гражданин убеждается, что жить на жалованье трудновато. А тут еще надо внести большой пай в жилстроительную кооперацию.
– Не красть же, черт возьми!
И гражданин, прослышавший от знакомых, что за пьесы много платят, не теряет ни минуты и в два вечера сочиняет пятиактную пьесу. (Он, собственно говоря, задумал пьесу в четырех действиях, но, выяснив в последний момент, что авторские уплачиваются поактно, написал пятое.)
Заломив шляпу и весело посвистывая, первичный вид драматурга спускается вниз по Тверской, сворачивает в проезд Художественного театра и в ужасе останавливается.
Там, у входа в театр, живописно раскинулись палатки драматургов. Слышен скрип перьев и хриплые голоса.
– Заявки сделаны! Свободных участков нет! <…> Драматурги второго рода перелицовывают литературные пиджаки, надеясь, что они станут как новые.
В пьесы переделываются романы, повести, фельетоны и даже газетные объявления.
Как всегда, карманчик перелицованного пиджака с левой стороны перекочевывает на правую. Все смущены, но стараются этого не замечать, и притворяются, будто пиджак совсем новый. Переделки все же держатся на сцене недолго.
Третий, самый законченный вид драматурга – драматург признанный. В его квартире висят театральные афиши и пахнет супом. Это запах лавровых венков» [54; 472–473].
На чужой кухне, спору нет, и лавр пахнет неприятно. Но как ни подтрунивал Ильф[44] в своем фельетоне над «прославленным» драматургом, за которым театры выстроились в очередь, с Булгаковым все именно так и было. Его пьесы шли нарасхват, они приносили публике радость, кассе – деньги («А в Москве сейчас сборы делают только пьесы Булгакова: у нас „Турбины“ и у вахтанговцев – „Зойкина квартира“ (тоже с аншлагами)» [92; 511–512], – писала О. С. Бокшанская Немировичу-Данченко в декабре 1926 года, и напротив, когда осенью 1927 года возникла угроза закрытия спектакля, она же информировала своего шефа: «Для кассы театра сейчас это самый волнительный вопрос: разрешат или не разрешат и в нынешнем году играть эту пьесу. <…> По самому скромному подсчету запрещение „Турбиных“ дает нам до 130 000 убытка в сезон» [92; 632]), актерам и режиссерам славу, цветы и аплодисменты, критике пищу для рецензий – что еще надо для театрального процесса?
«Булгаков как-никак надежда русского театра: нет театра, который бы не собирался ставить его пьесу. От Художественного театра до Камерного через Третью студию лежит триумфальный путь этого драматурга. Театры, не получившие его пьес, чувствуют себя наказанными, как дети без сладкого» [22; 151], – писал один из редких тогдашних критиков, кто отнесся к Булгакову без резкой враждебности, и в этом смысле наш герой, конечно, опережал подавляющее большинство писателей и драматургов, чьи произведения подобным спросом в московских театрах не пользовались. Однако примечательно, что поразительный успех вызывал раздражение либо иронию не только у его современников, что понятно, но вызывает похожие чувства и у современников наших, которым, казалось бы, какое до этого дело? Но нет же – болит. В качестве примера сошлемся на статью Александры Белкиной, предложившей современное прочтение и видение Булгакова, прямо перекликающееся с оценками и Слезкина, и Катаева:
«Это не просто знакомый с нашими проблемами писатель – это еще и не слишком приятный человек вполне в духе нашего времени: ведь без скандальной известности теперь почти не бывает значительных репутаций. <…> Бритоголовый и оттого несколько придурковатый, усмехающийся, не выпуская цигарки из пухлогубого рта, оттого по-епиходовски наглый и одновременно затравленно-несчастный, в обуженном по моде начала века пиджачке <…> сначала морфинист, потом неврастеник, жлоб, страдающий фобиями и манией величия, мизантроп, эротоман, доходяга… <…> именно таким вынужден предстать Булгаков, чтоб стать героем не прошедшим и изжитым, но современником нашим, героем нашего времени. <…> У