– Господи Исусе Христе! – забормотали сзади Турбина. Кто-то давил его в спину и дышал в шею.
– Господи… последние времена. Что ж это, режут людей?.. Да что ж это…
– Лучше я уж не знаю что, чем такое видеть.
– Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят?
– Ваня! – завывало в толпе.
– Офицеров, что порезали в Попелюхе, – торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, – выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто… Глаза повыкалывали, на плечах погоны повырезали. Форменно изуродовали.
– Вот оно что? Ах, ах, ах…
„Прапорщик Коровин“, „Прапорщик Гердт“, – проплывали желтые гробы.
– До чего дожили… Подумайте.
– Междоусобные брани.
– Да как же?..
– Заснули, говорят…
– Так им и треба… – вдруг свистнул в толпе за спиной Турбина черный голосок, и перед глазами у него позеленело. В мгновение мелькнули лица, шапки. Словно клещами, ухватил Турбин, просунув руку между двумя шеями, голос за рукав черного пальто. Тот обернулся и впал в состояние ужаса.
– Что вы сказали? – шипящим голосом спросил Турбин и сразу обмяк.
– Помилуйте, господин офицер, – трясясь в ужасе, ответил голос, – я ничего не говорю. Я молчу. Что вы-с? – голос прыгал.
Утиный нос побледнел, и Турбин сразу понял, что он ошибся, схватил не того, кого нужно. Под утиным барашковым носом торчала исключительной благонамеренности физиономия. Ничего ровно она не могла говорить, и круглые глазки ее закатывались от страха.
Турбин выпустил рукав и в холодном бешенстве начал рыскать глазами по шапкам, затылкам и воротникам, кипевшим вокруг него. Левой рукой он готовился что-то ухватить, а правой придерживал в кармане ручку браунинга. Печальное пение священников проплывало мимо, и рядом, надрываясь, голосила баба в платке. Хватать было решительно некого, голос словно сквозь землю провалился. Проплыл последний гроб, „Прапорщик Морской“, пролетели какие-то сани».
Так писал в «Белой гвардии» Булгаков, буквально предсказывая, угадывая нынешнее массовое размножение по всей Украине этих утиных носов, и эпизод с замученными русскими офицерами не был писателем придуман для красного словца.
Вот куда более жуткое описание тех же событий их очевидицей сестрой милосердия М. А. Нестерович- Берг в ее книге воспоминаний, вышедшей в 1931 году в Париже:
«Невероятно истерзаны были эти офицеры. Я видела целые партии расстрелянных большевиками, сложенных как дрова в погребах одной из больших больниц Москвы, но это были все – только расстрелянные люди. Здесь же я увидела другое. Кошмар этих киевских трупов нельзя описать. Видно было, что раньше чем убить, их страшно, жестоко, долго мучили. Выколотые языки; отрезанные уши и носы; вырезанные языки, приколотые к груди вместе георгиевских крестов, – разрезанные животы, кишки повешенные на шею; положенные в желудки еловые сучья. Кто только был тогда в Киеве, тот помнит эти похороны жертв Петлюровской армии. Поистине – черная страница малорусской истории, зверского украинского шовинизма (выделено мной. –
Мемуары этой женщины примечательны тем, что они подтверждают историческую подлинность написанного Булгаковым в романе и пережитого им в реальной киевской жизни зимой 1918/19 года. Булгаков писал о том, как создавались в городе добровольные дружины, в которые едва-едва удалось набирать офицеров-добровольцев.
«Сутки на морозе в снегу… Господи! Ведь думал – пропадем все… К матери! На сто саженей офицер от офицера – это цепь называется? Как кур чуть не зарезали!» – восклицает чудом уцелевший Мышлаевский, а Турбин позднее подхватывает это негодование: «О, каналья, каналья! Да ведь если бы с апреля месяца он начал бы формирование офицерских корпусов, мы бы взяли теперь Москву <…> Он бы, сукин сын, Россию спас».
А вот как сестра милосердия Нестерович-Берг вспоминала свой разговор с добровольческим полковником Святославом-Мирским, занимавшим должность помощника командира Георгиевского полка:
«– Ввиду наступления на Киев Петлюры мы соорганизовали две дружины для защиты города: вторую офицерскую добровольческую дружину, которой командует полковник Рубанов, и первую дружину, которой командует ваш покорный слуга <…> Германское правительство разрешило нам соорганизоваться. < …>
Опять непонятно было все это. Почему Киев должны защищать добровольцы-офицеры? Куда же девалось все мужское население Киева? Почему всем мужчинам не защищать Киева? <…>
Опять судьба показывала гонимому истерзанному офицерству защищать Киев.
Ну а самый город? Как чувствовал себя киевский обыватель? Обыватель веселился – пир во время чумы. Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, – пусть потоками льется офицерская кровь, зато во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей пока пьется» [79; 191 192].
«– Мобилизация, – ядовито продолжал Турбин, – жалко, что вы не видели, что делалось вчера в участках. Все валютчики знали о мобилизации за три дня до приказа. Здорово? И у каждого грыжа, у всех верхушка правого легкого, а у кого нет верхушки, просто пропал, словно сквозь землю провалился. Ну, а это, братцы, признак грозный. Если уж в кофейнях шепчутся перед мобилизацией, и ни один не идет – дело швах!»
Вообще исторических свидетельств о том, что происходило тогда на Украине, сохранилось много, и все они так или иначе совпадают с булгаковским видением истории.
«И когда доходили смутные вести из таинственных областей, которые носят название – деревня, о том, что немцы грабят мужиков и безжалостно карают их, расстреливая из пулеметов, не только ни одного голоса возмущения не раздалось в защиту украинских мужиков, но не раз, под шелковыми абажурами в гостиных, скалились по-волчьи зубы и слышно было бормотание:
– Так им и надо! Так и надо; мало еще! Я бы их еще не так. Вот будут они помнить революцию. Выучат их немцы – своих не хотели, попробуют чужих!
– Ох, как неразумны ваши речи, ох, как неразумны.
– Да что вы, Алексей Васильевич!.. Ведь это такие мерзавцы. Это же совершенно дикие звери. Ладно. Немцы им покажут.
Немцы!!
Немцы!!
И повсюду:
Немцы!!!
Немцы!!
Ладно: тут немцы, а там, за далеким кордоном, где сизые леса, большевики. Только две силы», – читаем мы в «Белой гвардии».
И в другом месте:
«…И было другое – лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии:
„Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок“.
Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город.
И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои