окном дул ветер, старый, давно не ремонтированный дом трясся и скрипел, и страшно было не то что на двор выйти, а просто сдвинуться с места. Но она делала все так, будто родители не умерли, а куда-то уехали, и поддерживала дом в порядке. Весной засадила огород картошкой, летом ходила в лес и заготовляла ягоды, а потом ездила продавать их на станцию. Теперь пассажиры заглядывались не столько на товар, сколько на саму продавщицу и звали ее с собой в большие города, которые казались ей несуществующими. Постепенно в поселке привыкли к тому, что она одна, хотя и удивлялись, что никто из сестер не звал ее к себе. Много было среди старух говорено о бесстыжих цыгановских девках, бросивших младшую, хотя этот скорый деревенский суд был по-своему слишком пристрастен. Настала зима с ее поздними, нехотя и ненадолго разгоняющими ночную мглу рассветами и стремительно наступающими сумерками. Однажды вечером Маша шла через то самое поле, где поразила ее молния и до сих пор чернела обугленная сосна, как вдруг началась метель. Дорогу быстро замело. Девушка выбилась из сил и села на снег передохнуть. Руки и ноги отяжелели, но холода она не чувствовала, только очень клонило в сон. Вдруг кто-то ее толкнул. Маша вздрогнула и увидела Шуру. Мать глядела сердито и знаками велела вставать. Девушка с трудом открыла глаза. Метель кончилась, саму ее занесло снегом, а над головой высыпали страшные и близкие звезды. Было невыносимо холодно, вставать и идти никуда не хотелось, и сама мысль о том, что придется стряхивать с себя снег и блаженное оцепенение, ее ужаснула. Она снова закрыла глаза — точно так же, как делала иногда по утрам, когда Цыганиха ее поднимала и заставляла идти в хлев.
— Вставай, кому говорю! — повторила мать. — Вставай и уезжай к Катьке.
— Нужна я ей! — пробормотала Маша, отводя глаза и вспоминая самую хитрую и настырную из своих сестер, устроившуюся на зависть другим в Ленинграде продавщицей и с чувством искреннего превосходства рассказывавшую о городской квартире и шикарной столичной жизни.
— Не поможет — прокляну! — сказала Шура разгневанно.
Маша разлепила глаза, завыла, кое-как выбралась из сугроба и поползла. Лаяли на деревне собаки, и мерцали через снег и ветер огоньки, никому нужды не было выходить в этот поздний час из дому. Однако ж случилось так, что по занесенному снегом полю, где не было видно ни зги, шел припоздалый путник. Он шел, с трудом волоча ноги и выбиваясь из сил, казалось, сам не веря тому, что может идти вот так, не сопровождаемый слева и справа конвоем. Одному Богу было ведомо, откуда он взялся, — никто не ждал его ни здесь, ни в каком другом месте. Он умер, перестал существовать для всех людей, которые его знали, и для себя самого, и теперь ему странно было, что, оказывается, жизнь еще не кончилась. Что-то осталось в ней невыполненным и нашептало ему не откладывать путь, не дожидаться утра, а идти и идти через ночь, чтобы в огромном поле, где не было ни дорог, ни путей, найти уснувшую ученицу, на лице которой уже не таяли снежинки. Он принес ее домой, раздел и стал растирать спиртом, и когда открылось ему обнаженное тело уже совсем взрослой девушки, когда коснулись ее огрубевшие ладони, то в глазах у него помутилось. Казалось, не удержится истосковавшийся в неволе человек, воспользуется беспомощностью своей жертвы. Но смирил себя директор и укрыл девушку шубой, положил на печку, а сам выбежал на улицу. Звезды, как сумасшедшие, горели на небе и неярко вспыхивали чередующиеся малиновые, зеленые и голубые полосы далеких всполохов. До самого утра Илья Петрович бродил по двору в одной легкой рубашке, растирая лицо снегом и унимая дрожь в теле и тоску в душе.
В поселке все были убеждены, что Илья Петрович бежал из заключения, и ожидали, что как только стихнет метель, за ним тотчас же приедет милиция. Покуда же выходить на улицу опасались: кто знает, что на уме у уголовника, даже если он и был совсем недавно уважаемым человеком. Однако назавтра директор явился в поссовет и показал председателю чистый паспорт. Бывший бендеровец, не понаслышке знавший, что такое справедливость и несправедливость, репрессии, реабилитация и прочие драматические понятия века, достал из шкафа непочатую бутылку и стал жадно расспрашивать дружка-охотника, почему его освободили. Директор пить не стал. Он коротко лишь сказал, что его адвокат написал жалобу в перестроечный журнал «Огонек», дело было отправлено на доследование, в результате его освободили. Больше он ничего не добавил, потому что спешил домой.
Он не отходил от больной ни на шаг. Вся деревня с недоумением взирала на восставшего из мертвых трезвого директора и ожидала того, что последует. Маша лежала в огне, звала Шуру, ничего не ела, исхудала и с трудом узнавала окружающих. Скорый деревенский вердикт был таков: не жиличка. В поселке снова вспомнили про Евстолию и про Машину святость и снова стали говорить о том, что если девочка не выживет, то начнутся в «Сорок втором» беды. Стояли под окнами избы Божьи старухи, стучали клюкой в окна и подговаривали мужиков, чтобы те забрали отроковицу и отвели умирать или жить в Бухару. Но Илья Петрович снова сделался страшен и тверд, как в молодости, и никого в дом не допускал. Когда на улице стало слишком шумно, он вышел на крыльцо с ружьем, и вид у недавнего арестанта был настолько решительный, что старухи пугливо отступили.
Она очнулась и не сразу поняла, где находится. За столом, положив голову на руки, спал глыбистый коротко остриженный мужик. Маше сделалось неловко. Она боялась пошевельнуться, но он спал чутко и повернул голову.
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо.
— Послушай, Маша, — произнес он не терпящим возражений директорским голосом. — Оставаться дальше одной тебе невозможно. Я предлагаю тебе жить вместе.
Бедная девушка побледнела.
— Маша, — сказал он торопливо и жалобно, и всю спесь с него как рукой сняло, — тебе здесь все равно никого не найти. Я брошу пить. Собственно, я уже давно не пью. Если хочешь, мы отсюда уедем.
Она испуганно натянула на себя одеяло до кончиков ног и подбородка. Илья Петрович сжал голову руками и посмотрел на нее отчаянными и полными ужаса глазами.
— Обещаю тебе, что если ты найдешь кого-нибудь себе по сердцу, то я не стану препятствовать твоему счастью, — добавил он хрипло.
— Я в Ленинград поеду, к сестре, — сказала она, запинаясь.
— В Ленинград? Как в Ленинград? — вскрикнул директор. — Зачем?
— Мне мама велела.
— Мама?
Эта нелепая фантазия резанула и разом отрезвила его.
— Неужели я так жалок, что не заслуживаю даже правды? — сказал Илья Петрович с горечью. — Я же учил тебя когда-то, что ложь унижает человека.
И подумал, что опять сегодня напьется и будет пить до тех пор, пока не издохнет.
Три дня спустя Маша уехала, и с того момента в поселковой жизни что-то нарушилось. Поселок опустел, точно на одной девушке и держался. Лица у всех поскучнели, весну встретили безрадостно, а в самом начале лета до жителей «Сорок второго» дошли известия о том, что пускать по узкоколейке поезда у обедневшей области денег нет, так что к зиме поселок закроют.
После отъезда своей возлюбленной ученицы Илья Петрович затосковал пуще прежнего, но пить снова не начал. Он словно вышел из оцепенения и, как встарь, бродил по лесам, правда, без ружья, поскольку убивать никакую живность ему не хотелось. Времени было много, и мысли текли свободно и легко, но свобода эта Илью Петровича тяготила. Он возобновил было радиосеансы с Австралией, чем весьма порадовал своих неведомых абонентов, пронаблюдал несколько запусков с Огибалова, но самое главное, что делал Илья Петрович все это время, — читал газеты. Он не читал их много месяцев и теперь с удивлением узнавал о том, как далеко зашли перемены, благодаря которым он был досрочно освобожден. Видно, не на шутку там, в Москве, за правду взялись — то-то председатель сперва ходил шальной и встревоженный, а потом шепотом сказал, что того гляди скоро и Бендеру реабилитируют. В области, впрочем, выжидали, выступать против никто не осмеливался, но своих «архангельских мужиков» побаивались, и районная да областная газеты сильно отличались от центральных. Под недоверчивыми и настороженными взглядами людей шла борьба за новую жизнь, и в другое время Илья Петрович безучастным к ней не остался бы. Как он, пострадавший за правду, этой перестройки ждал! Как жаждала еще совсем недавно его душа обновления и очищения всей страны и ее великой, но искаженной бюрократами идеи человеческого равенства и братства! Но теперь не радость и не восторг, не желание все бросить и мчаться в Москву или устроить манифестацию в «Сорок втором» вызывали у него эти известия.