не пьете, в хорошей еде толка не понимаете, женщинами не интересуетесь, наркотики не употребляете, к деньгам и дорогим вещам равнодушны. Разве что табак любите, но, согласитесь, для полнокровной жизни этого мало.
Люппо поморщился.
— Что вы понимаете в полнокровной жизни?
— Да мне как-то жаловаться не приходится. Во всяком случае, удовольствий хватает.
— Для художника признание убогое. Хотя в ваших устах оно меня не удивляет.
— Вы хотите меня оскорбить?
Борис Филиппович достал трубочку.
— Вы никогда не задумывались о том, почему в той же живописи, архитектуре или литературе нет ничего близкого к уровню средневековья или Возрождения? Ни одного из художников нашего времени рядом нельзя поставить с Леонардо или Микеланджело. Ни одно современное здание не сравнится с храмом Покрова на Нерли, ни один писатель — с Шекспиром.
— И почему же? — спросил Колдаев насмешливо. Его всегда забавляло, когда он слышал дилетантские рассуждения об искусстве.
— Людская порода измельчала. Чем больше нас становится, тем меньше удельного веса таланта выпадает на долю каждой человеческой особи. И вот результат. Модный фотограф спекулирует женским телом, успешливый скульптор наживается на человеческом несчастье только ради того, чтобы получать как можно больше удовольствия.
— Ну и что?
— Удовольствие — слишком примитивная вещь, чтобы делать его своей целью. Наслаждение от женского тела обычно преувеличивают, алкоголь и наркотики просто затупляют ощущения, обладание дорогими вещами лишает людей воли. Хотя большинство сейчас именно к этому и стремится.
— Не понимаю, что в этом плохого? — повторил скульптор, скрывая досаду.
— Вам сорок лет, и вы не создали до сих пор ничего стоящего. И никогда не создадите. Ваш потолок — потакать инстинктам похотливых самцов.
— Вы забываетесь!
— Я намеренно вас оскорбляю, потому что вы оскорбили меня, и даю вам понять, насколько это оскорбление сильно. Неужели же вам мало разнузданных девок, что вы силком заставили сниматься эту несчастную?
— Если вы такой чистый, зачем тогда сюда приходите, да еще советы мне даете?
— Я хочу вам помочь, — ответил Борис Филиппович очень серьезно. — Ваша душа грязна, но не мертва. Вам была послана святая отроковица. Послана для того, чтобы вас остановить. Но вы этого не поняли и осквернили ее образ.
— Ну вот что, — сказал Колдаев, зевнув, — мне эта мистика порядком надоела. Я предлагаю вам пари. Я вылеплю вашу святую в обнаженном виде, и поверьте мне: моя работа ничем не уступит Микеланджело. Если я выиграю, то сделаю с этими фотографиями все, что захочу, если проиграю — отдам вам.
— Вы только зря потратите время.
Гроссмейстер налил еще водки и подумал о том, что зависть — один из отвратительнейших пороков, хотя до этой встречи он менее всего был склонен подозревать в зависти Бориса Филипповича. И еще пожалел о том, что связал себя словом и не сможет никому показать новые работы. Но идея вылепить обнаженную воровку неожиданно его захватила.
Вечером Колдаев поехал на Московский вокзал. Там было шумно и людно, торопливо проходили нарядные мужчины и женщины с добротными дорожными сумками и чемоданами, слышалась иностранная речь, и раздавался смех. Но, когда все дорогие поезда, которыми ездил в Москву обычно и он, ушли, залы ожидания наполнились совсем другой публикой. Бледные, худо одетые, утомленные его соотечественники сидели на лавках, уронив головы. Колдаев бродил по вокзалу час, другой, третий, пока не зарябило в глазах, и это бесцельное блуждание настроило его на философский лад.
«До чего же отвратительное место! — подумал он, продираясь между чемоданами и спящими на полу людьми. — И почему они так живут, почему терпят и сколько станут терпеть еще?»
Безумные многочасовые очереди в кассы и в буфет, женщины в очереди в туалет, женщины на его фотографиях — унижение и красота, как все здесь переплелось. Потом они поедут в переполненных общих вагонах, с детьми. Запах колбасы, чеснока, соленых огурцов, крутые яйца на газетке. Сколько дней они так живут и сколько дней жила здесь эта Маша и так же стояла в унизительной женской очереди! Он вдруг подумал, что, ощущая себя частью элиты, не зная бытовых неу-добств, грязных запахов, толкотни, спертости, он не знает и своей страны и никто из его гостей ее не знает. Их мир с момента рождения в привилегированных родильных домах до похорон на специальных кладбищах отгорожен от этих залов ожидания и очередей, и теперь Колдаеву подумалось, что в этом было что-то неправильное.
— Мужчина, ищете кого?
— Что? — Он с трудом очнулся от красивых мыслей.
Симпатичная, совсем не похожая на вокзальную проститутку, пухленькая рыжеволосая девица в мини-юбке тронула его за рукав. Говор у нее был мягкий, южный, а голос — глубокий и низкий, какой всегда волновал его в женщинах.
— Может, я сгожусь?
Колдаев задумчиво посмотрел на нее.
— Ты здесь часто бываешь?
Девица недовольно дернула головой.
— Ну и что? Я, между прочим, с кем попадя знакомиться не стану. Мне…
— Пойдем, — сказал он, не дослушав.
Все было, как день назад, с молоденькой девушкой он поднимался по ступенькам своего дома. Сколько же он их сюда переводил: блондиночек, брюнеток, студенток, художниц, школьниц, учительниц, продавщиц, поэтесс и артисток, совсем молоденьких и замужних, русских, украинок, эстонок, евреек, иностранок! С иными он продолжал иногда встречаться, но ни одна его так не зацепила, как эта «святая».
— Ничего себе! — присвистнула девица, развалившись в кресле, так что юбка задралась до черных шелковых трусиков. — И вы тут один живете?
Он достал из ящика стола коробку и, не выпуская из рук, показал проститутке одну из фотографий.
— Ты эту девушку знаешь?
— От сучка! А клялась, что не работает. У вас тут что, женщин голых фотографируют? Так это и я могу, если заплатите.
— Где она сейчас?
— А х… ее знает! Но на вокзалах больше точно не будет. Ишь цаца какая гладенькая! Фотокарточку еще надо было б попортить, чтоб знала, как врать.
— Если ты ее когда-нибудь еще увидишь, дай мне знать, — сказал он и протянул девице деньги. — А теперь все, иди.
Оставшись один, Колдаев затосковал и даже пожалел, что прогнал молодую шлюшку, — с ней было бы веселее скоротать этот вечер. Подкатившая к нему тоска ничего общего не имела с той легкой хандрой, что он чувствовал с утра. Взгляд скульптора бессмысленно скользнул по полутемной зале, заготовкам могильных бюстов и остановился на иконе Богоматери. Темная, старинная, она стояла у него на столе, в полумраке как живые мерцали глаза, и он подумал о том, что человек, ее нарисовавший, себя обессмертил. Никто не знает и никогда не узнает его имени, хотя, вероятно, иконописцу было это не важно, он ведь считал себя только кистью в руках Бога. Но икона осталась, и любой сколько-нибудь понимающий в искусстве человек будет ею восхищен. От него же, Колдаева, останется масса работ на самых дорогих кладбищах, но ничего общего с искусством они иметь не будут. Долгое время эта очевидная мысль его не слишком волновала, теперь ему вдруг сделалось страшно. Он подумал о том, что когда-то в молодости мечтал о великой славе и ни за что на свете не согласился бы променять ее на достаток и покой. Он бы предпочел стать безымянным творцом шедевров, принять за это любое страдание, терпеть нужду, гонения и болезни. Его жизнь сложилась иначе, и не ему было о ней жалеть, он сам ее выбрал, но хотя бы одну