заряд был, вероятно, не слишком сильным и сразу ушел в землю, и лишний раз напомнил ребятишкам, что, если их застигнет гроза, ни в коем случае нельзя становиться под одинокие высокие деревья. Выжженный мох вокруг сгоревшего дерева вряд ли говорил в пользу директорской гипотезы, но спорить с ним никто не стал. Илью Петровича в «Сорок втором» уважали, и авторитет его сомнению не подлежал. Однако с той поры иные особо чувствительные старухи стали улавливать в последней Шуриной дочке какую-то избранность. На что была она избрана, кем и для какой цели — все это было и странно, и неясно, во всяком случае, никаких людей, отмеченных святостью, в ее роду не было, а о благочестии родителей и вовсе говорить не приходилось. Но в отличие от просвещенного директора им хорошо было известно, что просто так молния в человека не попадает, и независимо от того, погибнет он или нет, сие есть знак свыше. Пока вспоминали старину, пока судили да рядили, что это могло бы значить, пока невзначай останавливали Машу на улице женщины и спрашивали, не было ли ей какого-либо видения, на что Маша даже как-то виновато говорила, что не помнит ничего, заболел Илья Петрович. Болезнь его была необычной. У него поднялась температура, день ото дня больному делалось хуже, и поселковая фельдшерица, кроме аспирина, иного лекарства не знавшая, понятия не имела, как его лечить. Директор лежал в жару, бредил, и слухи о болезни ходили самые разнообразные. Но чаще всего припоминали его авторитетные объяснения по поводу заряда и вообще то обстоятельство, что учитель был человеком неверующим, более того, учил неверию детей и нечистыми руками посмел коснуться отроковицы и усомниться в чуде. Разумеется, большинство в это не слишком верило, но фактом оставалось то, что Илья Петрович на глазах у всего поселка угасал.
Полмесяца спустя в самый праздник Преображения, особо почитаемый в наших северных землях, в «Сорок второй» прибежали пастухи и сказали, что из Бухары вышел крестный ход и направился к поверженному древу. Новость эта облетела и всполошила поселок, и в первую очередь его женскую половину. Побросав домашние дела, старушки, молодухи и женщины средних лет отправились на мшину. Следом за ними потянулись мужики, прихватив закуску и водку, ибо праздник на то и праздник, чтобы пить не просто так, а по достойному поводу. Численность поселковых была не меньше, чем скитских, так что у сгоревшей сосны сошлось больше сотни человек и мшина издали напоминала народное гулянье в предвкушении занятного зрелища. А поглазеть было на что: первый раз за долгие годы заточения таинственная Бухара, о которой столько было разговоров и слухов и так мало достоверно известного, вышла за ограду и явила себя миру. Роковое место встречи находилось на полпути между Бухарой и «Сорок вторым» и прозывалось «Большим мхом». Когда-то здесь стоял лес, но теперь от него осталась лишь заболоченная вырубка, пересеченная полусгнившими лежневками. На них в изобилии росла лесная ягода, начиная с морошки и заканчивая клюквой. Это было самое близкое к жилью ягодное угодье, и во избежание недоразумений оно было поделено на две половины: леспромхозовскую и скитскую. Граница между ними проходила как раз через то место, где возвышалась до последнего августа чудом уцелевшая от топора красавица сосна.
Бухаряне шли торжественно и неспешно. Только к полудню процессия с хоругвями, иконами, крестом вышла из леса и стала спускаться с гряды. Впереди шествовали старец Вассиан и иные белобородые красивые старики, за ними мужчины помоложе, подростки мужеского полу, следом старухи, женщины средних лет, молодицы в белых платках и нарядных одеждах, дети, и все они стройно и истово пели. Иные из леспромхозовских женок заохали, стали кланяться и падать на колени, осуждая тех, кто выказывать свои чувства прилюдно стеснялся или же чувств таких не испытывал. Но большинство, что делать и как вести себя, не знало и попросту выбрало местечко в некотором отдалении. У сосны крестный ход остановился. Бухаряне встали полукругом, отдельно женщины, отдельно мужчины, и начали служить благодарственный молебен своей мученице за чудесное избавление отроковицы Марии. Служили долго и обстоятельно. Народ утомился и начал здесь же праздновать на свой лад, кое-кто из мужичков отошел в сторонку и неспешно закурил, пошла по рукам бутылка, послышались матерные переборы, на охальников шикали, но без успеха — среди зрителей началась перебранка, молодежь расшумелась, и мирские парни начали жадно разглядывать скитских дев, а леспромхозовские девицы глупо хихикать и строить глазки всем подряд. Бухаряне, однако, не обращали на эти шуточки внимания и не делали никаких попыток отогнать нечестивцев. Постепенно большая часть пришедших потеряла интерес и к сосне, и к молящимся, но к тому моменту, когда наиболее легкомысленные готовы были повернуть к дому и продолжать пьянствовать по избам, началось самое удивительное. Белобородый старец взял лопату и принялся копать. По толпе пронесся ропот, затем стало тихо, и тишина эта показалась странной при таком стечении народа — слышна была только лопата. Копал Вассиан недолго. Старца сменили мужчины помоложе, не прошло и получаса, как из скудной земли извлекли нечто, завернутое в промасленную холщовую ткань. Когда ткань развернули, то оказалось, что под нею скрывается довольно большой продолговатый ящик. Он напоминал по форме гроб и был чудесно изукрашен по сторонам изображениями святых. Ковчег открыли, бухаряне как по команде попадали ниц, и поверх их поверженных спин приблизившиеся зрители увидели человеческие останки. Одна из конечностей была зажата капканом. Мигом исчезли бутылки и стаканы, стихли шуточки и затушены были все сигареты. Теперь уже и верующие, и неверующие, потомки раскольников и переселенцев, коммунисты и передовики производства — весь «Сорок второй», пораженный, стоял и молчал. Старец облобызал мощи и бережно закрыл ковчег. После новых томительных песнопений, во время которых никто не двинулся с места, крестный ход потянулся длинной вереницей на древнее кладбище. Прочий же народ в безмолвии разошелся по домам, и в этот день пили в поселке меньше обычного. Не было ни пьяных драк, ни скандалов, коими, как правило, заканчивались все большие и малые революционные и церковные празднества. Машу Цыганову и ее непутевую мамашу со всех сторон обступили сведущие старухи: — Богом твоя девка отмечена. Уберегла ее Евстольюшка, смиловалась и взяла под свой покров. Отдай девку в скит. Отмолит грехи твои. — Ну вот еще! — фыркнула Шура, но под сердцем у нее недобро засосало, и перемешались в голове странное позднее зачатие, свинья Машка, дитя не тронувшая, молния эта. Все же по-крестьянски расчетливая Цыганиха заколебалась, что будет выгоднее: лишние килограммы грибов и ягод или же душевное спасение? И выбор остановила на мирском, рассудив, что о душе можно будет позаботиться позднее. Однако Машина жизнь переменилась, к ней ходили теперь всякий раз, когда случалась большая или маленькая беда, и она почувствовала себя в родном поселке непривычно и не знала, что отвечать просившим о помощи людям. А так как церкви в «Сорок втором» не было и некому было разъяснить темным бабкам их суеверие, строго по- пастырски отчитать и наложить епитимью, за дело взялся давний и заклятый оппонент Бухары, уже много лет в одиночку с ней воюющий, — директор леспромхозовской школы Илья Петрович. Тот самый, кому выпало быть свидетелем чуда и который в день обретения мощей неожиданно почувствовал себя совершенно здоровым.
Илья Петрович был, вероятно, единственным на весь «Сорок второй» человеком, приехавшим в поселок добровольно. Выпускник московского пединститута, он сам выбрал отдаленную школу, где имелась вакансия учителя физики. По приезде оказалось, что не заняты также вакансии других учителей- предметников и директора. Молодому педагогу предложили временно сделаться местным Ломоносовым и целиком возглавить обучение в школе. Илья Петрович взвалил эту ношу и уже семь лет ее на себе волок. К той поре, когда произошла история с Машей Цыгановой, директору было чуть больше тридцати, но выглядел он старше своих лет, быть может, потому что одиноко и нелюдимо жил на казенной квартире при школе. Широкоплечий, рослый, но как-то неладно скроенный, он внешне напоминал скульптуру, которую попытался высечь из цельной каменной глыбы незадачливый мастер. Тесал, тесал, да, так и не доделав или отчаявшись обработать неподатливый материал, бросил как есть. Директор вел жизнь, совершенно недоступную пониманию посельчан. Он не пил водку, не курил и не ругался матом, но зато выписывал массу журналов и газет, о которых в «Сорок втором» не слышали, а когда ездил в район, то привозил оттуда всякий раз несметное количество книг. Известно было также хотя Илья Петрович факт этот не афишировал и даже как будто немножко стеснялся, но в маленьком поселке попробуй что-нибудь скрой — что время от времени отсылал он в редакции московских и ленинградских журналов объемные бандероли и некоторое время спустя получал в ответ тоненькие письма, надолго погружавшие его в печаль. Родители его побаивались, дети обожали. Несмотря на грозную внешность, они чувствовали в нем необыкновенную доброту. К тому же знал он так много интересного и так здорово умел об этом рассказывать, что самые отпетые лентяи и хулиганы на его уроках смиренно сидели, слушая поразительные истории о великих открытиях, далеких землях, полетах в космос, роботах, компьютерах, освоении Севера и прочих достижениях постаревшего человечества. На каникулы он уходил с учениками в лыжные, пешие и водные