превратить лириков, скажем, в сатириков. Эта способность нужна для „внутреннего употребления“, для контроля своего творчества, для размышления о предмете со всех сторон, для того, чтобы не впасть в елейную сентиментальность, в самодовольство и благоговейное созерцательство, в нечаянное ханжество, в дурную прелесть наивности и просто в глупость».

Последнее, как бы обидно оно ни звучало, было отчасти справедливо. Все, что называл Платонов, было в той или иной мере присуще зрелой пришвинской прозе и с годами лишь усиливалось. Однако главный художественный недостаток пришвинского письма крылся, по мнению Платонова, в том, что проза Пришвина – странный оксюморон – слишком избыточна, в ней «подробно изображаются все обстоятельства (…), необходимые и ненужные – с одинаковой точностью», она «перегружена мелкими событиями, пустяковыми описаниями сугубо личных, интимных, претенциозных настроений». И дальше следовало изумительно точное наблюдение, каковое можно было бы отнести и к описанию земного рая в «Жень-шене», и к отдельным страницам «Календаря природы»: «Это можно объяснить упоенной и упивающейся любовью автора к своему царству природы, царству „Дриандии“, которое он хочет сберечь со страстной, плюшкинской скупостью и поэтому закрепляет образ своего царства на бумаге со щедростью, превосходящей поэтическую надобность».

Как художник Платонов отдавал должное пришвинской наблюдательности, его художественной энергии и энтузиазму («Серые слезы, рабочие капли тающих снегов и льдов, пот трудящегося солнца – это открыто автором превосходно»), но проницательно замечал, что «два намерения автора – натуралистическое и поэтическое – перемежаются, скрещиваются в повести и мешают друг другу».

«Где берет преимущество поэтическое воодушевление автора, там получаются стихотворения в прозе, где автор работает как натуралист-наблюдатель, там появляются небольшие открытия из жизни животных и растений. И, наконец, где автор философствует, пытаясь сочетать поэзию, мысль и природу, там у него ничего не получается».

Таким образом, именно пришвинская философия вызывала отторжение Платонова (и не только его, см. также далее высказывание Твардовского о Пришвине). Мало того что он отрицал его «лживую натурфилософию» ухода от человеческого общества, он обвинял – иначе не скажешь – Пришвина в эгоизме и нежелании «преодолевать в ряду со всеми людьми несовершенства и бедствия современного человеческого общества», укорял в бесплодном поиске «немедленного счастья (вспомним „Охоту за счастьем“. – А. В.), немедленной компенсации своей общественной ущемленности… в природе, среди «малых сих», в стороне от «тьмы и суеты», в отдалении от человечества, обреченного в своих условиях на заблуждение или даже на гибель, как думают эти эгоцентристы».

Эта идея, высказанная в конце статьи вместе с пожеланием автору «не быть окончательно убежденным в том, что он все знает, иначе он утратит способность к пониманию», перекликалась с зачином платоновской рецензии и определением пришвинского стремления уйти в «край непуганых птиц» как «самохарактеристики испуганного человека».

«Возможно, что у человека есть основание для испуга, возможно, что у него есть причина искать эту „непуганую“ страну, созерцая с раздражением, страхом или в отвращении современный человеческий род. Но, несомненно, стремление уйти в „непуганую“ страну, укрыться там хотя бы на время, содержит в себе недоброе чувство – отделиться от людей и сбросить с себя нагрузку общей участи, из-за неуверенности, что деятельность людей приведет их к истине, к высшему благу, к прекрасной жизни».

Была ли такая уверенность у самого Платонова, вопрос непростой, но критика «Неодетой весны» – не самое существенное, что мог бы сказать А. Платонов о М. Пришвине, который и сам, кажется, именно к Платонову обращаясь, позднее признал, что в «Неодетой весне» «привнесенная „сцепка“ создала какой-то неприятный теперь для меня „привкус“, не отвечающий строгой простоте моих переживаний неодетой весны…». Однако иные из положений платоновской статьи казались тем обиднее и несправедливее, что над проблемами, в равнодушии к коим обвинял его рецензент, Пришвин в то время мучительно размышлял. И разногласия общественные имели куда более важное значение, нежели рецензия, и вопрос о творческом диалоге Платонова и Пришвина выходил далеко за рамки этого отзыва. [1061]

Пришвин в эту пору обратился к своему старому замыслу (16 сентября 1936 года он записал в Дневнике: «Вернулась в 31-м году начатая история о том, как мальчик затерялся в лесу. Теперь захотелось ту же историю перенести в северный лес и таким образом описать лес по-настоящему, включив в материал „Берендееву чащу“[1062]), с которым когда-то пришел к своему первому петербургскому издателю полковнику Альмедингену, и тридцать лет спустя, сводя воедино концы времен, принялся писать роман о жгучей современности, о строительстве Беломорско-Балтийского канала – «Осудареву дорогу».

То был самый спорный и дерзновенный пришвинский замысел, в котором должны были получить художественное осмысление идеи, вторгшиеся в сознание шестидесятипятилетнего писателя, опыт жизни в тоталитарной стране, идея написать об общей участи и судьбе («На канале должен быть собран и показан народ: тут была вся Россия»). К синтезу, равновесию правды государства с его необходимостью и правды несчастных строителей канала с их волей или ее остатками, с их немереным страданием стремился Пришвин, понимая и не понимая всю невозможность этого примирения («Если ты себя считаешь сыном своего русского народа, то ты должен вечно помнить, в каком зле искупался твой народ, сколько невинных жертв оставил он в диких лесах, на полях своих везде»).

Эта сторона пришвинского творчества была менее совершенна в художественном отношении, слабее прозвучала и почти не осталась в сознании читателей, навеки повенчавших Пришвина с птичками и цветочками, но для героя нашего она была важней всего, и, вернувшись к роману после войны, Пришвин написал: «Главное дело мое теперь – это писать без всяких уклонов и одумок „Падун“ и написать его. „Падун“ за все ответит и все оправдает».

«С этим каналом я, как писатель, в сущности сам попал на канал, и мне надо преодолеть „свою волю“: вернее понять неоскорбленную часть души. А я попал невинно… (…) И, конечно, я бы работал: „Канал должен быть сделан“. Я бы работал, как и вообще работают в советское время, „не-оскорбленной душой“, и в этом деле моя свобода, мое счастье, моя правда…» – утверждал писатель.

Главным героем Пришвин решил сделать ребенка и написать историю становления человека, роман- воспитание, роман-победу – антитезу «Кащеевой цепи», то есть роману о неудачнике, и эта ситуация стройки и ребенка на ней удивительным образом пересекалась, сталкивалась с неопубликованным, но в конце 20-х годов написанным, и значит, духовно существовавшим в истории литературы «Котлованом» Андрея Платонова.

«Каждому дитяте дано испытание борьбы его „хочется“ с „так надо“, и победителем бывает такое дитя, у которого его „хочется“ для других переходит в „так надо“: это и есть истинные победители и творцы».

«Так надо» – важное для Пришвина понятие и важный шаг вперед на пути приятия происходящего. Вспомним, каким ужасом веяло от пришвинских записей после посещения Свердловска в 1931 году и как писал он об этом теперь: «'Так надо' – в отношении индустриализации нашей страны: „так надо“ – в отношении военизации, народного образования, национальности, лыжного спорта и тому подобное, так надо. И ради всего этого „обильно пролитая кровь“ – „так надо“».

Таким образом, в роли капризного дитяти, которому должно было перейти от изначального «хочется» к осмысленному «надо», оказывался не только лирический герой, но и брошенный за колючую проволоку народ. Этому народу Пришвин сострадал, мечтая о его освобождении за счет внутреннего душевного усилия, внутренней победы, обретения родины и смысла, соединения общего с индивидуальным, и так вновь повторялась и облекалась в художественную форму, в притчу его речь перед строителями Беломорканала.

«Цель коммунизма: повернуть объект душой к субъекту, и тогда „надо“ станет тем, что мне хочется».

«По дороге любовался людьми русскими и думал, что такое множество умных людей рано или поздно все переварит и выпрямит всякую кривизну, в этом нет никакого сомнения: все будет как надо».

Он работал над романом почти полтора десятка лет, давал ему множество названий, иногда новая книга ему нравилась («Впечатление превосходное: спокойствие, простота, сжатая сила. Полное убеждение, что вещь сделана»; «Это будет самое спокойное произведение о самых волнующих вещах»), он боялся этой радости и сам себя осекал («Хорошо, хорошо! а как вспомнишь это, хорошо написанное, – какая нищенская,

Вы читаете Пришвин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату