усиливающимся к последним годам, этот разрыв и причинно-следственная связь были мучительны.
«Порочное разделение на жизнь при себе и на жизнь после себя: с чего это началось и как на этом разделении вышел обман, и спекуляция жрецов, и восстание атеистов?»
Последняя мысль о разделенности земного и небесного царства, привнесенного Церковью и священниками, была для него не нова. На протяжении многих лет он стремился через эту черту перейти, объединить разделенное в одно, перепрыгнуть, но в предчувствии смертного часа, когда выбор оказался неизбежен и иллюзия цельности рассыпалась, душа затосковала, и он стал страстно цепляться за земное.
«Переживаю слухи о премии и понимаю, что если премия будет, то больше меня радоваться ей будут мои читатели, и она вышла бы от этого настоящей, заслуженной премией, правильной в том смысле, что не премия красит человека, а сам человек красит свою премию».
Глухое упоминание о премии неслучайно. Пришвин был писателем до мозга костей, каких русская литература знала единицами. Этот лесной человек, Великий Пан и Берендей пожертвовал ради искусства слова всем и в восемьдесят лет оставался честолюбив и физически не мог прозябать в безвестности, страдая от отсутствия той же Сталинской премии, которая в сороковые – пятидесятые годы была высшим мерилом писательского труда и государственно-всенародного признания и которую кому только не давали, и не по одному разу. Стремление к этой премии, к признанию современниками было одной из самых важных причин его позднего стиля и выбора темы.
Со смертью Сталина показалось, что-то начало меняться в лучшую сторону: «Вчера же ввалились ко мне люди из ВОКСа предупредить, что завтра приедет ко мне самый крупный писатель-коммунист в Голландии. Я понимаю этот случай как начало чего-то нового».
Но премии ему так и не дали…
Однако вернемся к последнему роману, который оказался все же сложнее, чем это может на первый взгляд показаться, и подобно тому, как «Осударева дорога» может быть понята в контексте ее «лесов», «Корабельную чащу» надо читать через призму лирической книги «Глаза земли».
Сложный путь от отрицания коммунизма к его утверждению осознавался Пришвиным как переход из царства тени к царству света, и образом такого перехода служила еще одна «героиня» «Корабельной чащи» – Васина елочка, небольшое, но очень старое хвойное деревце, которое росло в тени других деревьев и по этой причине не смогло вырасти, а лишь наращивало годовые кольца, и потом, освобожденное из плена, долго болело на свету, так что, глядя на него, Василий Веселкин размышлял:
«Если даже простая елка столько лет должна болеть и перестраивать теневые хвоинки на солнечные, то что же должен был преодолеть русский человек, переделываясь, чтобы вынести такой великий и страшный свет».
Казалось бы, здесь содержался ответ, своего рода «указующий перст» ко всей изломанной судьбе Пришвина на его путях от индивидуализма к марксизму, и дальше к декадентству и дальше, дальше – перескакивая через Розанова, Мережковского, Ремизова, Блока, Горького, Бунина, через православие и Тургенева, через Белинского и Чернышевского к новому пониманию коммунизма и к коммунистическому храму, от «Я – чающий евангелия революции, но разве Маркс – Евангелие?» до нынешнего «евангелия коммунизма», от насмешливого и горького «товарищи православные» в 1917 году («В этой фразе „Товарищи, мы православные“ соединилось столь разнородное, будто между теми и другими кто-то поставил знак сложения: товарищи + православные, а результат сложения ярость гориллы») до вполне серьезного сочетания этих понятий в начале пятидесятых, и «Корабельная чаща» – это окончательная перемена курса от «свободы» к «правде», от тени к свету, от Евгения к Медному Всаднику.
Но: «Все стремится к свету, но если бы всем сразу свет, жизни бы не было: облака облегают тенью своей солнечный свет, так и люди прикрывают друг друга тенью своей, она от нас самих, мы ею защищаем детей своих от непосильного света. Тепло нам или холодно – какое дело солнцу до нас, оно жарит и жарит, не считаясь с жизнью нашей нисколько. Это земля повертывается к солнцу той и другой стороной, укрывая нас своими тенями… Тени, тени земной мы обязаны жизнью, но так устроена жизнь, что все живое тянется к свету».[1098]
Этими словами завершалась лирическая книга «Глаза земли», в известном смысле этим завершался и Пришвин, и следующие три строки отражают безо всякого упрощения и искажения весь драматизм его многолетнего духовного пути: «Свет – это пра-феномен солнца. Тень – пра-феномен земли. Я – встреча света и тени и разрешение их борьбы: я – путешественник на своей дороге между светом и тенью»[1099].[1100]
Издательская судьба «Корабельной чащи» была счастливее, чем «Осударевой дороги», но тоже нелегкой. Новую повесть-сказку собрался было печатать «Новый мир», во главе которого в 1950 году встал А. Т. Твардовский.
«На вопрос Л. по телефону Твардовскому, не очень ли забит журнал, найдется ли скоро место для „Слова правды“, он ответил: „Журнал, конечно, забит, но если церковь полна, для городничего потеснятся, и место всегда найдется“. Умный мужик, а между тем поэт настоящий, из тех, о ком Пушкин сказал: „Поэтами родятся очень немногие“».[1101]
Но два месяца спустя: «Л. была в „Новом мире“ у Твардовского. „Слово правды“, оказалось, требует переработки.
– … Я бы, – сказал Твардовский, – напечатал Пришвина: пусть. Пришвин отвечает сам за себя. Но время очень тяжелое, спустят всех собак на него, а я его люблю, мне его жаль…» [1102][1103] «Хотел отказаться от переработки и уйти от всей этой „литературы“, вроде Пастернака, в подполье или принять все, как опалу, и воевать из своего угла, как воинственный Капица».[1104]
«Нашел выход из тупика литературного: вернусь к агрономии, как Фет вернулся в свое хозяйство на двадцать лет. Буду прочищать дорожки, а когда нечего есть будет, стану за коровой ходить. Всем буду заниматься, только останусь на воле».[1105]
Но сил переносить подобные удары было все меньше и меньше: «На душе, однако, лежит густой туман, никуда ничего не видно, ни назад, ни вперед, везде Кащеева цепь».[1106]
И как знать, не получи Твардовский известия о смертельном заболевании Пришвина осенью 1953 года и не бойся он своим отказом взять грех на душу и добить старого писателя, быть может, «Корабельная чаща» так и не увидела бы света в «Новом мире»… Но в любом случае Пришвин подержать в руках журнал со своей повестью не успел.
Мой долгий и все же отнюдь не полный рассказ о Пришвине подходит к концу, и теперь остается сказать самое главное, действительно объединяющее всех людей, независимо ни от таланта, ни от убеждений, ни от творческого или иного поведения…
Для чего живет человек? На этот простой вопрос можно дать десятки ответов. Но один из них, быть может, самый глубокий, гласит – чтобы умереть.
С конца 40-х годов Пришвин все чаще задумывался о смерти. Боялся ли он ее?
«Смерти никогда бояться не надо (…) боязнь эта свойственна молодости и она значит только, что жить еще хочется.
Мне сейчас еще очень хочется жить, и я еще боюсь своего конца, но характер этой боязни стал какой- то иной. То был страх безотчетный и глубокий, как умирают весной, теперь, осенью, я знаю, что умирать нужно, что без этого не обойдешься (…)».[1107]
«Пришло мое время, лет мне много, силы падают, я падаю и дорожу своим днем для себя: я стал, как сухой лист».[1108]
Надо было приводить в порядок земные дела.
5 февраля 1953 года Пришвин отметил свое восьмидесятилетие. Был морозный солнечный день. Вечером праздновали юбилей в Союзе писателей, и на празднике выступал сам виновник торжества. И хотя ему не присвоили никаких наград и не было никаких официальных торжеств, ни именитых гостей по сравнению с прошлым юбилеем: «Чувствую, что жизнь обходит меня, и я остаюсь в прошлом „живым классиком“»,[1109] да и вообще февраль 1953 года с его делом врачей-отравителей, вновь вспыхнувшей подозрительностью и полной неопределенностью был не самым удачным временем для чествований и торжеств, тем не менее все было, насколько это возможно, хорошо и