– Ну, хорошо.
Завтра так и так суббота, она это сделает…
Я не могу заснуть всю ночь. Ранним утром я покупаю сантиметр и горящими глазами начинаю сверлить будильник. Еще пять часов, еще четыре, еще три…
В полдень даже привычная порция какао застревает у меня в горле.
Черт! Эта девушка разденется передо мной догола! Я сойду с ума! Я развел в камине такой огонь, что пот капает с моего лба. Она не должна говорить, что боится простудиться.
В три часа она появляется.
– Servus, Monpti. Я принесла тебе небольшой букетик. Почему здесь так ужасно жарко?
– Ты уже забыла, что мы хотели осуществить научные эксперименты? Ты обещала, что разденешься.
– Я?!
– Ты.
– Не помню, чтобы я такое обещала.
– Давай не будем спорить. Если ты этого не сделаешь, завтра утром я покончу с собой – я не переживу позора, того, что ты со мной только играешь.
Лицо ее становится совершенно белым, она садится на край кровати.
– Туфли я тоже должна снимать?
– Их можешь оставить.
Она глубоко вздыхает и медленно, с огромными паузами снимает платье.
Она носит короткую комбинацию из трусов и рубашки; садится, сжавшись, на кровать и закрывает руками голые плечи. Глаза ее горят как в лихорадке.
– Измеряй меня так, но побыстрее.
– Послушай-ка, Анн-Клер. Спешить при этом я не могу, – говорю я хрипло. – Был древнегреческий мудрец, звали его Питонилли. Он изложил основы серьезной алгебры. Знаешь, что сказал Питонилли? «Каждое женское тело было идеально чистым, пока бедра не обхватили подвязками». Так что снимай свои подвязки тоже, если не хочешь, чтобы я узрел в тебе неопрятную женщину. «Где место женщины под солнцем? Vel in tumulo, vel in thalamo». – (Собственно говоря, цитата эта не соответствует истине. Но она об этом не имеет ни малейшего представления, следовательно, ничего страшного.)
– Monpti, ты просто пугаешь меня. Как ты аморален! Она раздевается, а я аморален.
– Опусти хоть рубашку до пояса. Вспомни, статуи в парках Парижа все стоят обнаженные, и думай о науке. Знаешь, сколько мучеников знает наука? Голого женского тела нужно стыдиться лишь тогда, когда оно искалечено или обезображено сыпью. Зачем скрывать то, как нас создал Бог? – (На Пасху иду исповедоваться, каяться в грехах!) – Как выглядела бы роза в комбинации или корова в шелковых чулках? Бык в длинных подштанниках?
– Перестань, или я сойду с ума. Или ты меряешь сейчас же то, что хотел измерять, или я одеваюсь. Никакой питуленции не существует, я вчера всех спрашивала.
– Теперь мне все ясно: у тебя определенно сыпь.
– Смотри сюда, ты, нахал!
Быстрым движением она встряхивает плечами, рубашка скользит вниз, к талии, и теперь она стоит передо мной обнаженная до пояса. Ее прекрасной формы груди сияют на темном фоне, как ослепительно белое пятно внезапно пролитого молока.
Это был всего лишь миг. Она тут же поднимает рубашку и тянется к платью.
– Разреши мне хотя бы измерить.
Твердые небольшие груди напряглись под тонкой материей. Сантиметр дрожит в моих руках.
– Прости, Анн-Клер. Я больше не выдержу этого. Я схожу с ума от тебя. Я хочу тебя.
– Нет. Пусти меня, или я закричу.
– Ты не хочешь?
– Нет.
– Ну что ж, прекрасно. Запомни: я больше никогда в жизни не попрошу тебя об этом. Лучше пойду в сумасшедший дом, но не унижусь.
Она безмятежно одевается и становится все веселее. Даже поет:
J'aime tes veux, Comme un enfant Aime un joujou Qu'on lui defend.
Я люблю твои глаза, Как ребенок-егоза Любит более всего То, что прячут от него.
Если какой-нибудь женщине когда-либо взбредет в голову быть со мной милой и готовой к любви, она у меня узнает – я буду ее так мучить, что – чтобы черт всех баб…
Двадцатая глава
Сегодня я узнал от горничной, что супружеская пара с кружевными трусиками съехала.
Передо мной вдруг возник образ Мари-Луиз: бледная узкоплечая женщина с большими карими глазами.