Ее били за сыновей, за трех воров, за стыд и горе всей деревни. По справедливости. За Сташка, самого старшего. За Владека. И за Павла, которому только восемнадцатый год пошел, а он уже заодно с братьями на плохой дорожке оказался.

По справедливости били, так, что у нее кровь горлом пошла, разорвали на ней платье, сквозь дыры показалась высохшая старческая грудь.

Нельзя было иначе. Таков был мирской приговор — не жалеть воров.

Только к вечеру дотащилась избитая Качориха домой. Едва добралась до постели. Но не роптала. Старая была, понимала: что справедливо, то справедливо.

V

И верно. Все было по справедливости. Мужики ходили, высоко подняв головы, — как же, порядки наводят.

Но батраки, те думали иначе.

Этого-де мало.

У волости били вора, который стащил курицу из курятника или увел поросенка у кого-нибудь из хлева.

Но были ведь и другие воры. Те воры, что на батрацкой обиде богатели.

Управляющий, приказчики, десятники, да хоть бы и кладовщики.

Недомерил ржи. Дал дров похуже. Недосыпал картофеля, хоть ему в руки глядели. А скажешь, так еще крик подымет. Спасибо, мол, что и это дали, благодари бога.

Ведь все знали, что управляющий жирел на их обидах. Не одного кого-нибудь, а всех обкрадывал.

А чем жила усадьба, как не батрацкой обидой? Батрацкий голод обращался для усадьбы в золотую пшеницу, батрацкая нищета алела для усадьбы крупными яблоками в саду, становилась шелковым платьем помещицы, золотыми рамами картин в ее покоях.

— Вот этих бы притащить к волости, — ворчали батраки.

— Это уж ваше дело, — ответил Матус. — Деревни это не касается.

И правда, ведь это было их, батрацкое дело. Его надо было решать самим.

Люди кипели. Все бурлило, словно пена на молодом пиве. Были и раздумья, и разговоры, и совещания.

Словно человек вдруг с какой-то другой стороны взглянул на свою жизнь. Раньше казалось, что так и должно быть с сотворения мира и до страшного суда.

А теперь услышали другое. Поняли, как обстоит дело с усадьбой.

Больше всего волновалась молодежь.

Ясно, ведь кругом все тронулось, к чему-то дело идет, все клокочет, кипит, как в котле. Самые смирные и те зашевелились.

— В городах начальство бьют.

— Не мужики же!

— Все равно, простые люди, кто своим трудом живет.

— А как же! Должен же быть порядок — каждому, что ему полагается. И за работу чтоб справедливо платили.

— Землю мужикам.

— Дадут тебе, жди!

— Не бойся, если народ как следует возьмется, дадут!

— Может, кому побогаче, у кого и так ее много, тому дадут. Уж так всегда бывает, — где жирно, там и салом мажут. А чтоб батракам…

— Э, с вашими разговорами… Раз народ твердо потребует…

— Стражников выгнать.

— И чтоб в школе по-польски учили.

У каждого свое на уме.

Но одно знали все. У царя дела плохи, бьют его. Теперь его маленько прижать — уступит, во многом уступит. Тогда и мужику полегчает.

Терескин муж, тот тянулся к барчукам, которые теперь стали заходить в деревню. Он твердил одно:

— Испугаются власти. Обязательно должны дать польскую школу, и в волости чтоб говорили по- польски.

— А с помещиками как?

— Небось лишь бы с русскими немного управиться, тогда и с усадьбой дело уладится. Все-таки поляки, как и мы. Договоримся как-нибудь. Как ксендз велит, в мире и согласии.

Люди качали головами. Мартиновы слова были крепче.

Не подачка из чужих рук. А совсем по-другому. Свободная родина, настоящая, как следует. Где будут править крестьянин и рабочий. Где они будут сами себе хозяева, — а уж один трудящийся человек другого не обидит. Земля для всех. Работа для всех. Короче рабочий день. Справедливая оплата. Не так, что один в шелках ходит, а другому нечем грешное тело прикрыть.

Да, да, вот как оно полагается.

— Так-то оно так. А вот в прежние времена, еще до русских, была же Польша, а мужик был крепостной, хуже, чем сейчас.

— Хуже не хуже, почитай что одно и то же. Но то была господская Польша, помещичья. А теперь будет наша, крестьянская, трудовая…

Конечно. Такое уж время настало, всякому понятно — меняется жизнь. На другое поворачивает. Смятение было повсюду.

Мужики по деревне ходили гуртом, с пением. Радовались, хотя пока еще ничего радостного не было.

Потихоньку зашевелились и бараки. Невозможно было в это горячее время стоять и ждать, что тебе что-нибудь само с неба упадет. Справедливость так справедливость.

От этого смятения, от людских разговоров, от газеток случилось так, что батрацкий люд другими глазами взглянул на свою жизнь.

Начались разговоры, совещания, обсуждения, иной раз до поздней ночи, хотя рассвет снова выгонял людей на работу.

Теперь они подсчитали все точно.

Восемнадцать рублей жалованья в год.

Месячину[3].

Дрова на отопление.

Участок под картошку.

И свою работу. Бесконечный рабочий день, прибивавший усталостью к земле. Свою короткую ночь. Вонючую барачную каморку.

Нет, это было несправедливо. И не один батрак теперь дивился, сколько лет работал и работал, а ему все казалось, — оно так и должно быть.

Но пора наступить справедливости. В деревне мужики наводили порядок с ворами, в далеких городах налаживали новую жизнь.

Выходило, что и здесь, в бараках, пора установить порядок и справедливость. А сделать можно было только одно — потребовать своего у помещика.

— Тридцать рублей в год.

— Тридцать?

— Что ж вы так дивитесь? Не разорится помещица из-за этих тридцати рублей. Ведь за целый год…

Вы читаете Родина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×