Однажды днем деревенским приказали покинуть деревню.
Она была расположена высоко на пригорке. С той стороны, с полей, ждали обстрела. Окопы были вырыты как раз у деревни. Люди собирались. Медленно, не споро. Годами, годами жил здесь человек, и вдруг — уходить. И не знаешь, не ведаешь куда. Так, куда глаза глядят. Ничего не поделаешь. Шли. С мешками за спиной, с детишками поменьше на руках. Ребята побольше бежали рядом, цепляясь за юбки матерей. С громким плачем, с причитаниями. Уж кажется, ко всему человек привык, но все же легче, когда сгорит хата, поселиться на пепелище, как собаке какой, но все же дома, чем так идти, бросать все на произвол судьбы.
Они прошли по дороге мимо бараков. Оттуда вышли бабы, смотрели. Вот оно, как приходится деревенским. А бараки каким-то чудом все еще держались. В долинке стояли, притаились, никому не мешали. Артиллерийские снаряды проносились над ними.
— Куда ж это они пойдут? — дивились в толпе.
Ведь всюду было одно и то же. Все превратилось в одну битву, все окрестности, вдоль и поперек.
А те шли. Помаленьку, едва ноги тащили. Вот свернули на проселок к большой дороге.
С ними потащилась и Габрыська. Магда звала ее в бараки, уговаривала остаться. Для двоих место всегда найдется. Потому что Габрыська была только со своим младшим ребенком, он один у нее и остался в живых.
Но она не хотела. Габрыська хорошо знала, как они в бараках теснятся, словно сельди в бочке. К тому же она шла с Ментусихой, которая приютила ее в своей избе. А баба была так напугана, что едва тащилась. Да еще в тягости. Поговаривали, что от какого-то русского, — да кто это может знать. Хотя верно. Мужика ее забрали в самом начале войны, и в отпуску он до сих пор не был, даже и вестей от него жена не получала.
Габрыське жаль было ее так бросить. Она помогала ей тащить мешок, Ментусиха едва ноги волочила.
Днем было еще полбеды. Вечером стало хуже.
Казалось, они знали здесь все дороги. Каждый камешек был знаком.
Но теперь все было другое.
Мрачно горело небо. На лугах мерещились трупы.
А может, они и вправду лежали там?
Был искрящийся звездами июнь. Но звезды тонули в дыму, который, низко стелясь по земле, заволок все кругом. Тихий июньский вечер, пахнущий чебрецом. Но теперь он весь провонял гарью. Да, это был июнь. В другие годы он зеленел и цвел краше всех других месяцев. В лугах трава по пояс. Колосился хлеб. В такую теплую звездную ночь выйдешь, бывало, за дверь, станешь перед бараками, и весь свет тебе иным покажется. Каждый вечер по полям неслись песни. Девушки выходили и смотрели в полумрак светлой летней ночи. Парням сон не шел на ум. По двое, по трое бродили они по ночам. Пела, рыдала, захлебывалась гармонь. С лугов пахло первым сеном. В стогу, если тихонько подкрасться, можно и застать кого, иной раз парочку, а другой просто уходил из душной избы, из вонючих бараков переночевать на сене. Коротка была июньская ночь, но такая сладостная, ароматная, как ни в какой другой месяц.
Но теперь все пропало. Теперь это была призрачная, жуткая июньская ночь, когда люди шли куда-то в неведомое, искать приюта у чужих, разыскивать еще не сожженную деревню.
За лугами к ним присоединился Йоська из лавчонки. Ему тоже велели убираться. Дом сожгли, подложив огонь со всех четырех углов.
Он не понимал, зачем это делается. Просил. Пытался поцеловать руку офицера. Но ничто не помогло. Кто-то двинул его прикладом в грудь, так что он едва на ногах удержался.
Сопротивляться было бесполезно. Хорошо хоть, что он один. Жену и детей — а их была целая куча — Йоська уже давно отправил в город.
Один из подростков засмеялся было, потому что Йосек бежал к ним по лугам со всех ног с красными от слез глазами и причитал, как старая баба.
Но женщины заступились за него:
— Да ты что! Какой тут смех! У него вон избу сожгли.
Поздней ночью, когда они прошли уже три сожженные деревни, их окружил казачий отряд.
— Шпионы?
— Ой, голубчики! Да мы же здешние, отсюда! Приказали нам уходить из деревни, что, мол, аккурат с той стороны по ней из пушек будут бить. Вот и бредем искать себе крыши над головой.
Казачий есаул пристально всматривался в людей.
— А этот? Жид?
Казаки соскочили с лошадей.
— Мы вот только что двоих таких повесили. А ну-ка, иди с нами, жид, нечего!
— А почему я? — спросил Йоська.
Голос его дрожал, словно тонкая ниточка, вот-вот оборвется.
— Жиды — шпионы, — сурово ответил есаул, хмуря густые черные брови.
Габрыську будто что толкнуло вперед.
— Какой это жид? Да это мой мужик, моего мальчонки отец! — сказала она громко и явственно. Женщины отступили на шаг. Среди казаков стояли теперь только двое — Габрыська в надвинутом на лоб платочке и ее мальчонка, которого она держала за руку. Свет факела в руках казака освещал его светлые, почти совсем белые волосы. Большими удивленными глазами он смотрел на Йоську.
— Муж?
— А то кто же! Ведь все же знают, какой же он жид? — выходя из себя, затараторила Габрыська.
Казак махнул рукой. Они прыгнули в седла и галопом ускакали, исчезли в сумраке июньской ночи.
Мгновение люди постояли в нерешительности, Йоська дрожал. Странным, не своим голосом он простонал:
— Мадам Габрысь…
— Нечего стоять, люди добрые, а надо идти, чтобы хоть к утру куда-нибудь дотащиться. Лучше ночью идти, а то днем разъезды будут к нам каждые три шага цепляться.
— Мадам Габрысь…
— А ты бы, Йоська, не скулил, как, к примеру, собака, когда ей на хвост наступят.
Он умолк и шел, глядя с разинутым ртом на суетившуюся около Ментусихи женщину. Габрыське приходилось поддерживать ее — вконец выбилась из сил баба.
Йосек опомнился. Он забрал у Габрыськи ее мешок и семенил подле, запыхавшись, все еще дрожа от пережитого страха.
Уже перед самым рассветом им вдруг преградили дорогу солдаты.
— Куда?
— Нам велели уходить, потому, аккурат, в нашу деревню пушки…
— Назад!
Они остолбенели.
— Назад?
— Ты что, баба, оглохла? Там бой! Понятно?
Они повернули назад, потащились по той самой дороге, которую прошли ночью.
Светало. В серебряной росе, в облачках с золотой каймой, плывущих в розовую даль, вставал ясный летний день. В предутренней тишине, в свежем дуновении ветра. В трепетании птичьих крыльев, в зеленой чаще ветвей. В седой от росы траве.
Погасла утренняя звезда. Молодое солнце только что искупалось в росе, — прохладное, оно еще не грело. Ясное было солнышко, лучистое.
Теперь, при дневном свете, они хорошо рассмотрели дорогу, которую ощупью прошли ночью.
Во рву валялись разбитые подводы. Возле сломанного дышла опрокинутой вверх колесами тележки лежала убитая лошадь. Живот вздулся, как шар. Под кожей явственно видны были толстые веревки жил. Подернутые пленкой большие глаза лошади смотрели прямо на них. Из уголка глаза по темному бархату шерсти проложили след крупные слезы. Из-за желтых зубов вывалился язык.
Они быстро прошли мимо. Но вся дорога была такая.