для книг, и книг было довольно много.
Как потом выяснилось, она – ленинградка. Ее мужа арестовали после убийства Кирова и, как она полагала, давно расстреляли. А ее с сыном и поражением в правах сослали в Кострому, где она должна была отмечаться в милиции два раза в месяц. Софья Владимировна была учительницей, но – была, поскольку ей запрещалось занимать какие-либо должности. И она работала ночным сторожем.
Ее сын мечтал поступить в какой-нибудь (в какой позволят) институт, но сначала решил отслужить в армии, куда пошел добровольно, раньше призывного возраста.
Все это я узнал, разумеется, позже, когда подружился с Софьей Владимировной. От ее сына остались учебники и даже тетради, я занимался по вечерам, а днем по-прежнему разводил караулы. От ночных проверок меня прикрыл Дроздов, Софья Владимировна уходила на двенадцатичасовое дежурство каждый день без выходных, поскольку время было военным. А я занимался до глубокой ночи в кухне, где и спал на топчане.
Софья Владимировна когда-то преподавала зоологию и ботанику, и ее учительское умение и терпение мне очень помогли. Я осилил кое-какие знания за десятый класс, а в начале августа приехал из Москвы и представитель Бронетанковой академии, возглавивший триумвират по приему вступительных экзаменов.
И тут случилось нечто такое, какое я не мог себе представить и в кошмарном сне.
Прибывший из Москвы полковник был небольшого роста полненький живчик с белоснежным пушком на черепе. Он любил улыбаться всем подряд, а меня при моем представлении милостиво похлопал по плечу и объявил:
– Завтра начнем с сочинения. Вот тебе, молодец, список тем. Готовься.
Тем, помнится, было три, но я запомнил только одну, поскольку именно ее и намеревался писать на экзамене: «ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА 1812 ГОДА В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ РУССКИХ КЛАССИКОВ». И вечером уселся на кухне, чтобы просмотреть Толстого. А летом электричества в Костроме вообще не было – его подавали только в госпитали, больницы, на производства и в учреждения. Поэтому все обходились светильниками – в блюдце наливалось льняное масло, в него окунался фитилек из разлохмаченных ниток, который отделялся от масла кусочком сырой картошки.
Горел дрожащий огонек, я читал, Софья Владимировна где-то что-то сторожила, в доме – а была уже ночь – стояла мертвая тишина, и я не заметил, как заснул.
Сколько я спал, не знаю, но когда я, не шевельнувшись, открыл глаза, то напротив себя, на столе рядом со светильником увидел огромную мерзкую крысу. Вероятно, она позарилась на масло и кусочек картофелины, но мне было не до размышлений.
Я медленно поднимал кулак, чтобы одним ударом покончить с этой гадиной, отравлявшей жизнь Софье Владимировне. Поднимал осторожно, чтобы не спугнуть крысу, а когда поднял до исходной позиции, подумал, что в меня брызнут остатки этого чудовища, и крепко зажмурился перед ударом.
И изо всех сил саданул кулаком по светильнику. Раздался звон разбитого блюдечка, и свет погас.
Свет погас, а руку к утру разнесло до размера кувалды. И ныла она, проклятая, от пальцев до плеча.
Полковник хохотал до слез, когда я ему поведал эту горестную историю. Ей-богу, если бы не свойственная ему смешливость и добродушие, я не был бы допущен к экзаменам. А он, отхохотавшись, вытер слезы и сказал:
– Заменим устным. Расскажи нам, что ты намеревался написать в своем сочинении.
Уж что-что, а рассказывать я умел. И рассказывал столь горячо и заинтересованно, что полковник зачел мне заодно и экзамен по математике, а обязательную в те времена «Историю партии», написание которой молва приписывала самому Сталину, я сдал на пятерку. И полковник официально объявил, что я принят на Второй инженерно-танковый факультет Бронетанковой Академии имени товарища Сталина.
Объявить-то объявил, но вызов в академию пришел только после Ноябрьских праздников. И где-то в конце ноября я впервые пришел на Второй инженерно-танковый факультет. На нем я встретил свою будущую жену, с которой прожил всю жизнь и которую люблю сейчас так, как не любил и во времена юности своей.
Но это – уже другая часть моей жизни. Последняя, почему и названа она.
Часть третья
Листопад
Глава первая
Он – внутри и снаружи, и – особенно наглядно – за окном. По утрам я долго смотрю на высокий клен, пока еще не опавший и тем паче не заледеневший. Пока. Низкое солнце ярко освещает его листву, уже окрашенную в благородный бронзовый цвет. Скоро, неумолимо скоро листья его начнут наливаться краснотой и тогда неудержимо посыпятся на землю. Красный цвет – признак гибели всего живого. Это – цвет воспаления.
Я начал думать о смерти. Прежние кокетливые думы о ней уже сменились тихой грустью неизбежности. Я стараюсь приучить себя не бояться ее и все же – боюсь. Боюсь умереть позже моей Зореньки, боюсь беспомощности и мучений, боюсь, что не успею закончить исторический роман о князе Святославе и его странной мести, не говоря уже о замыслах туманных. А замыслы все еще по-прежнему преследуют меня, но пишу я уже с трудом, отвлекаясь по самым ничтожным поводам. Как выяснилось, воля тоже утомляется жить. Изнашивается, что ли… Особенно в союзе с таким легкомысленным хозяином, каким оказался я.
Кажется, году в 90-м я был в Бонне на Неделе советской культуры в доброй, талантливой и веселой компании. Озорная Надежда Бабкина, любимая мною Елена Камбурова, Александр Градский, Миша Левитин – всех и не перечислишь. Я выступал там один раз, и то не на подмостках, а на «круглом столе», и кто-то из гостеприимных хозяев сказал не без гордости, что в Бонне сохранилось старое еврейское кладбище, едва ли не единственное в Германии. Что ни местные нацисты, ни всесильное ведомство Гиммлера так и не тронули его, то ли позабыв, то ли приберегая для некоего символического последнего акта общеевропейского холокоста. Мне захотелось посетить его, и на следующее утро мы с Нонной Скегиной отправились на это чудом уцелевшее кладбище.
Возле чугунных ворот нас ожидал пожилой немец. Он скромно шел позади по аккуратно подметенным дорожкам, готовый отвечать на любые вопросы. Но вопросов у нас не возникало. Мы неторопливо бродили меж старых могил с нетронутыми надгробьями, на которых могли прочесть только даты, поскольку остальное было на иврите. Но даты смерти оказались весьма красноречивыми и не требовали знания еврейского языка. Они – все, все без исключения – относились только к началу 30-х годов, поскольку хоронить по- человечески именно на этом кладбище после пришествия фашизма было уже некого. И молчание наше постепенно превратилось в молчание подавленное. И было тихо, тихо, тихо. Не рисковали шелестеть даже листья деревьев.
И тут я обратил внимание, что на боковой аллее видны могильные холмики из свежей, еще не поросшей травою глины. Мы свернули туда и увидели ряд совсем недавних захоронений. Кое-где лежали цветы, надписи на памятниках были на иврите, а даты – нашего времени.
– Евреи вернулись в Бонн? – с некоторым недоумением спросила Нонна.
– Да, – ответил наш сопровождающий. – Люди возвращаются к своим могилам.
А я обмер. Передо мною на гранитном надгробье была все та же непонятная мне надпись на иврите, вполне понятные даты рождения и смерти, а ниже – три слова. На русском языке:
«ВОТ И ВСЕ…»
Я перевел немцу русский вздох на еврейском могильном памятнике. Он снял берет и пригласил нас на кружку пива.
В ближайшей пивной он заказал по одной водке и пиво. Но перед тем как выпить эту немецкую «одну водку», сказал:
– Мы взяли на себя все преступления наци. Не для того, чтобы нас простили, а для того, чтобы пробудить собственную совесть. Так сказал Аденауэр, выступая на площади возле ратуши.
«Мне повезло, я – сирота». Так начинается одна из лучших повестей Шолом Алейхема «Мальчик Мотл». Мне тоже сказочно повезло по той же причине. Крестный отец нового государства, в котором мне предстояло жить, умер ровнехонько за четыре месяца до моего рождения, а от крестной мамы по имени КПСС я ушел сам, как колобок.