поколению, свято верили в нашего Вождя и хотели достичь могущества и хорошей жизни для всех под его руководством. Вот это-то нас и спасло, когда бдительные органы заинтересовались нашей неформальной компанией.

На нашем курсе учился некий старший техник-лейтенант Павел Андреев. Он женился на генеральской дочери Гале Гурвич, и мы поддерживали с этой парой прохладно-приятельские отношения.

И однажды в разгар наших прекрасных дружеских встреч на Хорошевке меня на академической перемене отозвал в сторону Павел и с грустью поведал, что у них крупные нелады с Галей и он очень просит меня и Зорю разрешить ему пожить некоторое время у нас. Отказывать мы ни тогда, ни сейчас не умеем, а потому вскоре Павел и переехал к нам на жительство.

Наши друзья встретили появление в их среде нового человека с юношеским добродушием, и только Саша Моисейчик всегда с ним пикировался. Однако мы продолжали и наши игры в шарады, и чтение стихов, и песни во все горло, и Павел старательно нам подпевал. А потом вдруг объявил, что на его голову завтра неожиданно свалится двоюродный брат из какой-то глухомани, что он, то есть Павел, переедет временно в общежитие, но просит на несколько дней приютить брата у нас.

На другой день он привез этого брата. Угрюмого, скупо улыбающегося и словно вытесанного из бревна. А мы все равно продолжали свои шарады и споры образца «есть ли жизнь на Марсе», распевали свои комсомольские песни и читали стихи. Мы встретили Пашкиного братца улыбками и приглашениями разделить с нами наши удовольствия. Он их особо не разделял, но все же принял, как принял бы правила игры.

Единственным человеком, кто отнесся к нему резко отрицательно, был Саша Моисейчик. Он постоянно язвил, иронизировал в его адрес и вообще считал его лишним в нашей компании. Даже рисовал на него злые карикатуры, подписывая их не менее злыми четверостишьями. Но мы видели в этом лишь свойственную Сашке борьбу за лидирующее место в нашей компании.

Господи, мы настолько были наивно безгрешны, что мысль о проверке, с какой целью молодежь собирается чуть ли не каждый вечер, как-то не приходила нам в голову. Может быть, именно это нас тогда и спасло. И подсадная утка в лице Павла Андреева, и его таинственный провинциальный родственник не нашли никакой крамолы в наших сборищах. Мы прошли негласную проверку, но…

Но не все. Александр Моисейчик, потерявший руку в сорок первом, в сорок восьмом, когда мы с Зоренькой уже трудились на Уралмашзаводе, был арестован, судим и приговорен к двадцати пяти годам. Он освободился только во времена Хрущева, но это был уже не тот Сашка Моисейчик.

Рассказ о Хорошевской компании был необходим. Потом у нас появился иной круг знакомых, в который нас ввел Коля Алексеев. Там были два фронтовика, и среди этих двух оказался наш самый близкий друг Аркадий Софер.

Но вернемся к рассказу о нашей семье.

Зорька Маленькая поступила в медицинский институт в год моего внезапного перевода из Свердловска в Горький, мы решили не срывать ее с занятий, и в Горький я поехал один. Принимал моторы для броневичков БТР-40, долго жил в гостинице «Волна», а накануне приезда моих Зорек получил казенную «жилплощадь». И немаленькую: две смежных комнаты в трехкомнатной квартире на окраине Соцгорода в 35-м квартале.

Зорина мать Хая Борисовна, хирург военного госпиталя, умерла от тифа в 1942 году, отец Альберт Львович Поляк служил на Дальнем Востоке, где после войны с японцами и женился на медицинской сестре Вере Ивановне. В 52-м он вышел в отставку, и они переехали к нам на постоянное место жительства. Благо у нас было аж две комнаты, что очень радовало Зорю. Не потому, что она трудно сходилась с людьми – как раз она-то с людьми сходилась куда легче и проще, чем я! – а потому лишь, что это не стесняло ни отцов, ни детей.

Альберт Львович был человеком очень скромным, тихим, молчаливым, но прежде всего он был – Человеком. Это не требует разъяснений хотя бы потому, что встречается чрезвычайно редко в полном, идеальном сочетании глубочайшей нравственности, знаний, опыта, любви к людям и абсолютного отсутствия зависти, корысти, чванства, мелочности, упрямства да и всего того, что мы привычно прощаем людям, хотя именно подобные заусенцы характеров чаще всего и превращают заглавное «Ч» в «ч» строчное. Закончив медицинский факультет университета в Лейпциге, доктор Поляк был не только отменным специалистом, но – врачом в старом, русском понимании этого слова. Он не просто лечил болезнь, но врачевал душу и тело больного. На прием в его кабинет всегда стояла очередь, и я не припомню, чтобы он хотя бы раз вернулся из заводской поликлиники вовремя. Он уходил домой только тогда, когда неторопливо и обстоятельно заканчивал прием последнего больного.

Дома он безотрывно читал. Начинал с газеты – мы выписывали, естественно, «Правду», потому что все прочие газеты просто-напросто повторяли ее, но – хуже, поскольку повторить что-либо лучше еще никому не удавалось. Покончив с газетой, брался за книгу или журнал. Предпочитал классику, но очень заинтересованно следил и за современной советской литературой. И никогда не давал никаких оценок прочитанному, а если Зоря или я уж очень на него нажимали, либо кратко отвечал: «Да», либо – смущаясь, точно прося извинения: «Не очень».

Вечерами я донимал его вопросами. Я был обыкновенным малообразованным офицером, но меня очень интересовала философия, а пресловутая Четвертая глава «Краткого курса ВКП(б)» скорее путала, нежели что-то проясняла. Альберт Львович мягко, терпеливо и по возможности доходчиво раскладывал мне все по полочкам, но всеми силами избегал споров. Он вообще их не любил, а я в те времена был особенно задиристым спорщиком, что, впрочем, свойственно всем самонадеянным невеждам. С помощью Альберта Львовича я кое-как разобрался не в самой философии, разумеется, но в некой философской иерархии, что ли. Сообразив, что на вершине ее стоят отнюдь не Маркс с Энгельсом, а Кант с Гегелем, раздобыл «что- нибудь из Гегеля» в забытом отделе заводской библиотеки и медленно, мучительно медленно, по нескольку раз перечитывая каждую фразу, начал читать, конспектируя чуть ли не каждую страницу. Первым сочинением Гегеля, которое я получил на руки, была «Философия истории», но об этом я уже рассказывал в биографической повести «Летят мои кони». Кстати, в первом, моем, варианте эта повесть называлась, как мне кажется, лучше и точнее: «ВЗБЕЖАТЬ НА ХОЛМ И ОТДОХНУТЬ В ТРАВЕ», но подобные наименования главный редактор «Юности» Борис Николаевич Полевой совершенно не переваривал, почему и предложил обтекаемое «Летят мои кони».

А еще Альберт Львович очень любил стихи. Мой батюшка тоже любил стихи, но – прошлого, Золотого века русской литературы, а Зорин отец – века Серебряного. И я часто, затаив дыхание, слушал доселе неведомые мне строки:

В тени косматой елиНад шумною рекойКачает черт качелиМохнатою рукой.Качает и смеетсяВперед, назад,Вперед, назад.Доска скрипит и гнется,О сук тяжелый третсяНатянутый канат.Снует с протяжным скрипомШатучая доска,И черт хохочет с хрипом,Хватаясь за бока.Держусь, томлюсь, качаюсь,Вперед, назад,Вперед, назад.Хватаюсь и мотаюсь,И отвести стараюсьОт черта томный взгляд.Над верхом темной елиХохочет голубой:«Попался на качели,Качайся, черт с тобой».В тени косматой елиВизжат, кружась гурьбой:«Попался на качели,Качайся, черт с тобой».Я знаю, черт не броситСтремительной доски,Пока меня не скоситГрозящий взмах руки,Пока не перетрется,Крутяся, конопля,Пока не подвернетсяКо мне моя земля.Взлечу я выше елиИ лбом о землю трах.Качай же, черт, качелиВсе выше, выше… ах!

Федора Сологуба Альберт Львович читал нам особенно часто. Кроме него звучали и другие поэты начала нашего века, но я почему-то запомнил только гумилевское «Шестое Чувство». Может быть потому, что Гумилев в те годы был категорически запрещенным поэтом:

Прекрасно в нас влюбленное вино,И добрый хлеб, что в печь за нас садится,И женщина, которою дано,Сперва измучившись, нам насладиться.Но что нам делать с розовой зарейНад холодеющими небесами,Где тишина и неземной
Вы читаете Век необычайный
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату