Перемышль от фашистов. Здесь у меня мелькнула последняя надежда, что, может быть, Николаю все же удалось в свое время бежать из плена, он пробрался на восток, к своим. Я ждала его весточки. Но ее не было. Ждала, что придет кто-нибудь из товарищей Николая, который знает о его судьбе, но тоже напрасно.
Однажды — это было поздно вечером — к нам в окно кто-то постучался. Отец вышел со свечой в сени, отпер дверь и вернулся в дом — с кем бы вы думали? С Вацеком! Да, с тем самым Вацеком, который когда-то ухаживал за мной, а потом, узнав о моей любви к Николаю, куда-то исчез…
Сейчас Вацек был одет в польскую военную форму. Он рассказал, что летом сорок первого года, в первые дни войны, был призван в Красную Армию в железнодорожные войска, затем его отправили в глубокий тыл, куда-то на Урал, где он занимался перевозками к фронту различных военных грузов. Потом, когда стали формироваться польские воинские части, его перевели в одну из них. Сюда, в Перемышль, он вернулся уже бывалым солдатом, прошедшим с боями от самого Днепра.
Мы сидели и пили чай с печеньем, которое принес Вацек, даже выпили по глотку водки из его фляжки. На столе горела свеча, и я видела, как по-прежнему блестят глаза Вацека — то ли от моих печальных вестей, то ли от радости, что он снова в нашем доме.
«Не надо быть такой понурой! — говорил мне Вацек. — Скоро войне конец, придет на землю покой, и все дурное канет в прошлое. А для меня, — добавил он, — война, я мыслю, уже закончена. Нашу часть оставляют в Перемышле восстанавливать железнодорожный узел».
Вацек стал приходить к нам почти каждый день и обязательно что-нибудь приносил — то банку варенья, то кулечек конфет. «Это не тебе, это Влодимежу», — так по-польски он называл моего сына. И мальчик привязался к нему, ждал с нетерпением его прихода. Придет Вацек, он тут же заберется к нему на колени, рассматривает пуговицы на мундире, всякие нашивки. А какое удовольствие доставляло ему расхаживать по комнате в Вацековской конфедератке! «Ты его балуешь», — как-то сказала я Вацеку. Тот засмеялся и спросил меня как бы в шутку: «Ему это приятно. А тебе?» — «Мне тоже. Но я мать». Тогда Вацек как-то странно посмотрел мне в глаза и тихо сказал: «А я хотел бы быть его отцом».
Вскоре Вацек сделал мне предложение. «Я больше никогда никого и не полюблю», — были его слова, которые он мог бы и не говорить. Я понимала его: сама не способна любить дважды. Но теперь мне было не восемнадцать лет, жизнь научила меня ценить добрые чувства — ведь это не так часто встречается. К тому же Вацек хорошо относился к моему сыну. Но образ Николая все еще стоял перед глазами. Я ответила Вацеку, что дам согласие только в том случае, если буду убеждена в смерти мужа. Решили ждать до конца войны…
Однако война кончилась, а я все тянула со слюбом — у русских это называется свадьбой, все бегала на станцию, через которую шли поезда с запада, спрашивала у военных, у освобожденных из лагерей, не встречал ли кто-нибудь Николая Дмитриева, показывала его фотографию, описывала приметы… Нет, о нем никто ничего не знал. И никакой весточки не получила. Только осенью, когда через Перемышль прошел последний эшелон с военными, послала запрос в Москву. Оттуда ответили, что лейтенант Дмитриев числится в списках пропавших без вести и сведений о его местонахождении не имеется.
Когда я вышла замуж за Вацека? Числа уже не помню, но помню, что это было где-то в начале зимы: вот так же выпал первый снег и светило солнце. По желанию родителей мы венчались в церкви, потом все — и родители, и гости — поехали в ресторан, где было много приятных речей, и все нас с Вацеком благославляли на долгую и хорошую жизнь…
С того прошло двадцать лет. Не могу гневить бога: живем мы с Вацеком дружно, муж он, как говорят у нас, пильни — чуткий, внимательный, у нас трое детей — три дочки, старшей шестнадцать лет. Работает Вацек на железной дороге старшим мастером — на работе его ценят, уважают. Достатка особого, как видите, в доме нет — три девочки, их надо одеть, обуть. Родители мои умерли, все хозяйство на мне. А где сын? Тут же, в Перемышле — окончил бухгалтерские курсы, работает, женился, скоро я, наверное, уже бабушкой стану… Да, видом он весь в отца, хотите покажу?
Женщина достает из комода две фотокарточки. На одной, так называемой, «кабинетной», сидит, положив ногу на ногу, и впрямь цыганского вида лейтенант — жгуче-черные глаза пристально, упрямо смотрят из-под разлетающихся бровей, кучерявый чуб зачесан на левое ухо, в белозубой улыбке есть что-то дерзкое, бесшабашное.
На маленькой карточке — сын. Те же глаза, те же брови, тот же короткий с горбинкой нос… И все- таки есть различие: черты у сына неуловимо мягче, расплывчатее что ли, словно у бледноватой копии, сделанной с яркого оригинала.
— И зовут его Владимир Дмитриев — поинтересовался я.
— Да, — ответила женщина. — Вацек предлагал дать ему свою фамилию, но я не решилась. По цо?..[1]
Она не договаривает, но мы догадываемся, она не захотела, чтобы прервалась живая связь с прошлым — с ее первой и, может быть, единственной любовью, с первыми семейными заботами о том малыше, который был когда-то их общей радостью… Вероятно, и Вацек это тоже понимал: он относился к чужому сыну так же нежно, как к собственным дочерям, и не настаивал, чтобы усыновить мальчика.
Магдалена признается, что ко второму мужу у нее с годами возникло чувство привязанности, душевной симпатии, общности семьи, интересов.
— А все же счастливым, я мыслю, — задумчиво говорит она, — человек бывает только в молодости… То есть таемница, тайна, что все прошлое помнится до минуты, а настоящее забывается. И я удивляюсь: сколько лет минуло с той поры, а у меня в душе живет каждое его слово — от самого первого, когда он пригласил меня в дансинге, и до последнего, когда его арестовали…
Она собирает фотографии и, задержав взгляд на карточке своего бывшего мужа, вдруг спрашивает:
— Скажите, а вы правда напишете о том, что я вам поведала?
И, не дожидаясь ответа, словно умоляя, заглядывает мне в глаза, говорит быстро, краснея и задыхаясь:
— Ведь все может быть, да? Я читала про одного военного, который был сильно хворый и не вернулся к семье… О, если бы с ним так было — разве я колебалась бы хоть минуту — принять его или нет? Всю жизнь буду его дочекать. И если жив — пусть знает… про меня… про сына… пусть.
В передней чей-то тонкий голосок зовет мать. Женщина торопливо вытирает слезы, прячет фотографии в комод и выходит из комнаты.
— Дети проснулись, — говорит она, снова входя.
Провожая нас, пани Магдалена желает мне счастливого пути.
Примечания
1