обязанностей с рвением исполняли лишь одну: следили, кто когда и с кем пришел в свой номер. И следователь взмок и выдохся, пока мышью юркнул к корреспондентке.
— Идиотская у вас гостиница, — шепотом сказала она, беззвучно повернув ключ. — Все просматривается, как на стадионе.
Провела в комнату, усадила в кресло. Закрыв дверь в тамбур, осмелела и говорила почти нормальным голосом:
— Снимайте пиджак, галстук, а главное, расслабьтесь. Я только душ приму: перепрыгала.
Ловко выхватив что-то из шкафа, москвичка исчезла в ванной, откуда тотчас же послышался тугой шум душа. А следователь пиджак снять не решился, потому что носил подтяжки и считал, что показывать их неудобно. Галстук он все же ослабил и расстегнул промокший ворот рубашки, но облегчения не почувствовал, поскольку в голове в разных вариантах вертелась одна и та же мысль: ох, напрасно! «А вдруг нагишом выскочит? — уже почти с ужасом думалось ему. — Сама же сказала, что современная, знаем мы этих современных. Выйдет после душа в чем мама родила, хватанет шампанского, намекнет, а мне что делать?»
Следователь решил было немедленно уйти, пока хозяйка заманчиво повизгивала в ванной. Но успел только затянуть галстук, и тут вышла корреспондентка в коротком, отчаянной смелости халатике, в шлепанцах и в нейлоновом чепчике, с которого капала вода. На свежем, очень радостном лице ее не было никакой косметики, и поэтому вся она казалась куда моложе и куда недоступнее.
— Что это вы будто на приеме? — Она плюхнулась в кресло, нимало не заботясь, что полы халатика распахнулись. — Уф, обожаю ледяной душ! Сейчас выпьем, и вы расскажете это дельце с убийством допризывника в день проводов в армию.
— Ну нельзя сказать, что допризывника, и вовсе не в день проводов, и вообще окончательно решать будет суд, — забормотал он, стараясь не глядеть на белые колени. — Формально следствие закончено, но еще не закрыто, поскольку я еще не оформил…
— Да будет вам, — безмятежно перебила она, стянула мокрый чепчик, тряхнула головой, рассыпая волосы по плечам. — Журналистику не сенсации интересуют, а проблемы, и моя первая крупная публикация должна быть взрывной.
— Но так же нельзя: рассказывать до завершения…
— Открывайте шампанское, Шерлок Холмс!
Он послушно открыл шампанское — слава богу, не облил ничего, — налил, чтобы пена поднялась шапкой, сказал: «За вас!» — а подумал: «Ну до чего же соблазнительная баба!»
— Ну? — нетерпеливо сказала она. — Давайте выпьем и — к рассказу. С подробностями и деталями.
— Успеем с деталями, — ненатурально засмеялся он. — За нашу встречу.
А сам думал: «Не так надо, не так! Надо на брудершафт предложить, губы ее поймать и рукой… А она — по морде. Может случиться такой вариант? Вполне. В Москве, поди, ни на какие брудершафты не пьют, уж забыли, как пить-то на этот брудершафт. Нет, говорить придется, а там видно будет, говорить…»
— И выстрелил в упор? — деловито выпытывала она. — Значит, из-за цветочка, который уходящий в армию Ромео хотел преподнести своей Джульетте, старик всадил в него пулю?
— Ну зачем же. Мотивы поступка потерпевшего не расследовались, и мы не можем утверждать…
— Но какая деталь: убийство из-за цветка. Потрясающе! И — ни тени раскаяния?
— Возможно, он еще не осознает. — Следователю стало неуютно. — Он до сих пор как бы в шоке. Качается, молчит.
— Шок! Скажете тоже. Хладнокровное убийство на почве собственнических интересов. Кулак ваш Скулов. Кулак новой формации.
Ни за что бы он ни слова не сказал ей, если бы не коленки!
— Ну, ну, успокойтесь, поцелуи оставим на завтра. Спасибо за пулевой материал и — до завтра. До завтра, мой Шерлок Холмс, вы поняли? Чао. Мимо дежурной — быстро и сосредоточенно. Ясно?
Дверь захлопнулась, щелкнул язычок замка. Следователь быстро и сосредоточенно прошел не только мимо дежурной, но и весь путь до собственного дома, и в голове у него празднично гремело: «Завтра! Завтра, завтра!..»
На другой день он явился ровнехонько в договоренное время, сунулся в номер, но дверь ему открыл совершенно незнакомый мужчина: корреспондентка вылетела в Москву утренним самолетом…
Сны
Делопроизводство шло своими путями, Скулова никто не беспокоил, и он был почти счастлив. Сидеть ему не возбранялось, и он сидел, качаясь в свое удовольствие. Качался и думал постоянно об одном — об Ане, доводя себя в конце концов до снов наяву, до видений настолько четких и реальных, что уплывали стены, камера, тюрьма и само время поворачивало туда, куда он хотел его повернуть. Вот бы следователь удивился, узнав: ни разу еще родные его подопечному Антону Филимоновичу Скулову не привиделись — ни законная жена, ни законные дети. Только незаконная, одна незаконная, исключительно и постоянно — она, нерасписанная «фронтовая любовница», как про нее во всех жалобах писали, когда еще надеялись вернуть его с помощью парткомов, завкомов или милиции. Нерасписанная его Анна Свиридовна Ефремова, будто любовь расписать можно, вернуть можно или прогнать можно, если общественность такое решение примет.
— Слушай, Антон Филимонович, у тебя, оказывается, жена есть? Живет с двумя детьми в Саратовской области.
— Моя жена — Анна Ефремова, что в заводской поликлинике работает медицинской сестрой. И больше никого. Никого, понятно?
— Погоди, товарищ Скулов, не лезь в бутылку. Ты — член партии, я — твой секретарь, тобою же, между прочим, и выбранный. И приходит письмо. — Секретарь резко ударил ладонью по столу, папки подпрыгнули, чернильница: тогда принято было, чтоб чернильницы на партийных столах стояли. — «Помогите работнице нашей фабрики стахановке Нинель Павловне Скуловой вернуть мужа» — вот какое письмо. И ты мне объясни ситуацию, дорогой товарищ, помоги разобраться, а не бери на глотку.
«Помоги разобраться». Всю жизнь он эту просьбу слышал и никому не помогал: в чем разбираться-то? За что один человек другого любит? Ну как это объяснить? Вот за что не любит — это пожалуйста, это хоть сразу, хоть подумав, за что он свою законную не любит. А вот за что незаконную Аню любит, это никак невозможно объяснить. Это и объяснять-то грешно, ненужно, нескромно как-то. И тот морячок из победного сорок пятого, тот, без обеих ног, что на сызранском вокзале с ним рядом на тележке сам себя по земле перекатывал, обрубок-человек, полчеловека, тот сразу все понял. Тот все сообразил, без вопросов.
— Пофартило тебе, браток, поздравляю. Любовь — мотор, понял? Есть любовь — значит, есть мотор, значит, живешь еще, фронтовая душа!
— Знаешь, братишка, я в лицо-то могу ее не узнать. Скоро выписка, выйдет она, а я — мимо.
— Не боись, кореш, все устроим, — улыбнулся морячок. — Аня Ефремова, так? Ну все, первым к ней подкачу, а ты — за мной, понял?
— Дело, — с облегчением заулыбался Скулов, в то время звавшийся просто Антоном среди наводнивших Сызрань инвалидов, хотя был постарше многих и войну закончил капитаном. — А дальше как? Ни кола ни двора, две шинели — весь достаток.
— Вот — главный вопрос, — вздохнул морячок-обрубок. — Но не боись, я — севастополец, понял?
Через три дня после этого вокзального разговора к несуразно длинному, с еще дореволюционной коридорной системой дому, что стоял за паровыми мельницами, двигалась странная процессия. Впереди с визгом и скрежетом ехал на роликовой тележке безногий черноморский морячок, а за ним вереницей тащились одноногие и однорукие, слепые и глухие, трясущиеся и скорбно молчащие, потерявшие способность говорить вместе с вырванным пулей языком. Скулова не было в этой инвалидной колонне: он торчал в госпитале, обмениваясь с Аней записками, лишенный возможности хоть раз увидеть ее, поскольку