— Кажется, я напрасно переводил?
— Меня барыня, та, прежняя, учила французскому, я и читать умею. — Она не удержалась и немножко похвастала.
— Ах умница моя…
— А переводили вы не напрасно. — Аня вдруг начала неудержимо краснеть. — Совсем даже не напрасно.
И, гибко изогнувшись, впервые крепко и благодарно поцеловала его в губы. Тут же выскользнула из объятий и выбежала. Только платье взметнулось.
За границу он поехал вместе с Аней, правда не на воды, а в Париж. Он ехал летом, в мертвый сезон, не столько по прихоти, а для того, чтобы девочка спокойно привыкала к незнакомой жизни. Поэтому и вернулись поздно, к началу зимы, и под первые морозы обвенчались в скромной сельской церкви, в которую вошла крестьянская девочка Нюра, а вышла барыня Анна Тимофеевна.
А гости на свадьбу не пожаловали, хотя приглашения были разосланы широко и заранее: даже единственная сестра Софья Гавриловна сказалась больной. И, войдя в зал, где ломились столы и никого не было, Иван Гаврилович затрясся и закричал:
— Все отдать свиньям! Все!..
Он крушил мебель, переворачивал столы, бил посуду. К нему боялись подступиться, и только молодая жена отважно бросалась под тяжелые кулаки; утром он виновато целовал ее кровоподтеки.
Это был первый приступ слепой ярости, ворвавшийся в день свадьбы как знамение: Иван Гаврилович трудно переживал обиды. Он никуда более не выезжал и никого не принимал у себя ни под каким видом, сделав исключение только для сестры по слезной просьбе Анны Тимофеевны. Он никогда не забывал оскорблений, он сладострастно берег их в памяти, холил и нежил, и они обрастали наслоениями, непомерно раздуваясь, теряя причинные связи, отрываясь от действительности и угнетая его размерами. Все это зрело в нем как нарыв, иногда прорываясь в припадках безудержного гнева. Тогда он ломал все вокруг, беспощадно сек людей за малейшую провинность, а опомнившись, уезжал подальше от немого укора терпеливых глаз жены. Переселился из Псковщины на Смоленщину, подарив Анне Тимофеевне Высокое, и окончательно устранился от всего. Не интересовался ни делами, ни хозяйством, пристрастился к охоте, случайным трактирным знакомствам — и постепенно, как-то исподволь — к одиночеству.
Первый ребенок родился мертвым: Анна Тимофеевна была еще слаба, еще не созрела и не могла давать плодов. Несмотря на отчаяние, она не потеряла головы: свято выполняла указания врача, выписанного из Германии, год всеми правдами и неправдами береглась и хитрила и в шестнадцать родила крепкого и здорового мальчишку. И уже больше не береглась и не боялась, хотела детей и рожала их еще девять раз…
А теперь лежала перед ним тихая и покойная. И он не отрываясь все смотрел на нее и смотрел, а в голове тяжело и упорно ворочалась одна мысль: «Что же ты меня-то обогнала, Аня? Что же ты бросила-то меня, одного бросила?» Это была новая обида. Самая горькая из всех обид, что с таким сладострастием коллекционировал он в себе.
— Ну вот мы все в сборе, — сказала Варя, выходя на террасу.
— Почти все, — поправила Маша: она любила точность.
До прихода Вари все молчали. Младшие теснились вокруг Ивана — он всегда возился с ними, — старшие разбрелись по террасе, не решаясь ни присесть, ни заговорить. И Варя подумала, что эти-то уже расстались с гнездом, уже разлетелись, а теперь и вообще не появятся более. До очередного несчастья. От этой мысли ей стало еще горше, и она твердо решила сделать все, чтобы не допустить распада семьи. Сохранить клан, растерявший сословные связи, знакомства и поддержку.
— Ваня, погуляй с детьми.
Иван тотчас увел младших; они были такими потерянными, такими непривычно тихими и послушными в эти дни. А ведь их предстояло вырастить, выучить и направить в жизнь, и все эти заботы грозили свалиться на нее одну.
— Садитесь, — сказала Варя. — Нам надо поговорить.
Все расселись. Она осталась стоять, вглядываясь в такие родные, такие знакомые и такие похожие друг на друга лица. Все они сейчас почему-то избегали ее взгляда; только небрежно обросший юношеской клочковатой бороденкой Федор смотрел на нее, но думал о чем-то ином: глаза были пустыми, отсутствующими. Видно, опять был в плену какого-то вдруг принятого решения и уже предвкушал результат, еще не начав действовать. «Наш Феденька из неубитого медведя уже по себе шубу кроит», — говорила в таких случаях мама.
— Кажется, мы наконец-то становимся взрослыми, — неуверенно нащупывая подходы, начала Варя. — Вернее, должны стать взрослыми, если способны оценить мамину… — Она не решилась произнести слово «смерть». — Оцепить, что мамы больше нет. Мы сироты, да, да, круглые сироты, поскольку батюшка наш отцом нам так и не стал.
— Варя, так не следует говорить, — строго сказала Маша. — Это и несправедливо, и непочтительно.
— Несправедливо, непочтительно, но верно, — сказал Гавриил. — Варя права: пора научиться смотреть правде в глаза.
— Несправедливо, но — правда? — Маша возмущенно тряхнула тяжелой косой. — Разве может существовать несправедливая правда? Это же иезуитство какое-то: неправедная правда! Может быть, это исповедуют в полках, но исповедовать это в жизни…
— Оставь, Маша, — ломающимся баском прервал Владимир. — Нашла время для споров. И кстати, именно офицерский корпус с его особым, я бы сказал, рафинированным отношением к личной чести не заслужил твоих оскорбительных намеков.
— Не надо спорить, — примирительно сказала Варя. — Вероятно, я неточно выразилась, но суть в том, что мы — семья, понимаете? Мы — семья, — твердо, как заклинание, повторила она, — единая семья, одно целое. Конечно, мы разъедемся, разлетимся, у каждого будут свои заботы, а потом и своя семья, но где бы мы ни были, куда бы ни забросила нас судьба, мы должны помнить, что мы — одно целое, что нет крепче уз, чем те, которыми мы связаны. Мы — мамины дети, помните это всегда.
— Мужицкие дети, это ты хотела сказать? — с усмешкой спросил Гавриил. — Не стоит, Варвара. Не стоит наступать на мозоль. И забыть нам о ней не дадут, даже если бы мы сами хотели этого. Не дадут, господа лошаки, не дадут-с!
Он замолчал, с излишней торопливостью прикуривая новую папиросу. Все смотрели на него и тоже молчали, и в этом молчании было не столько удивление, сколько стыд за него, будто он, старший, сделал сейчас нечто глубоко безнравственное.
— Ты это скверно сказал, Гавриил, — вздохнул Федор. — Очень скверно, прости уж, пожалуйста.
— Подло! — крикнула Маша, и в глазах ее показались слезы. — Это подло, низко и гадко! Зачем ты приехал сюда? Зачем? Чтобы плюнуть на гроб?
— Успокойся, Маша. — Варя обняла сестру за вздрагивающие плечи. — Володя, принеси воды. Успокойся, Гавриил не то имел в виду.
— Нет, то! То самое!
— Сожалею, что был превратно понят, — деревянным голосом сказал Гавриил и встал. — Здесь достаточно причин для иных слез, не стоит лить их по этому поводу. Полагаю, что конференция окончена.
Спустился в сад, постоял немного и пошел подальше от детских голосов, в глушь, к беседке.
— Пожалуйста, Федя, верни его, если сможешь, — сказала Варя. — Ах, ну почему, почему нет Васи!
— Пей. — Владимир принес воду. — И бога ради, перестань реветь.
— Тебе не обидно за маму? — спросила Маша, залпом выпив воду. — А мне очень обидно, очень.
— Он не так выразился, уверен, что не так, — вздохнул Владимир: — Всем нам трудно, все мы как потерянные, почему же ты считаешь, что ему все трын-трава? Нельзя же быть такой непримиримой, Маша, нельзя.
— Только бы Федя вернул его, — вздохнула Варя.
Федор нагнал брата скоро, но долго шел молча: ждал, пока оба успокоятся. Он не любил столкновений и