— Да скоро вы там, поручик?
— Не мешайте, он молится своей звезде, которую зовут Лора.
— Тюрберт, признайтесь, вы колдуете?
— Ну что вы, в самом-то деле?
Тюрберт вытащил записку, сунул Ильину:
— Ну, Павлик?
— Тюрберт! — крикнул удивленный Ильин, — Нащупал-таки себя, каналья!
— Ура! — заорал Тюрберт, вскакивая. — Шампанского, господа! Ставлю на каждого по паре бутылок, хоть упейтесь!
Офицеры гвардии еще пили шампанское под песни, хохот и соленые шутки, когда из черного хода дома господина Николеску одна за другой выскользнули четыре фигуры в длинных черных плащах с поднятыми воротниками. Старательно пряча лица, быстро направились к воротам.
— Стой! — закричал часовой, некстати оказавшийся поблизости. — Стой, кто такие? Отзовись, стреляю!
Один из четверки шагнул к нему, отогнул отворот плаща.
— Не узнал, морда? Я оборотень оборотеньевич, понятно? Так и доложи дежурному офицеру. Кругом марш!
Обалдевший часовой, мгновение помедлив, опрометью бросился исполнять приказание, а таинственная четверка без помех добралась до вокзала, где под парами ожидал царский поезд. Как только они сели в вагон, поезд без свистков тронулся в путь, быстро набирая скорость. Через час он остановился на глухом полустанке, где прибывших ожидали верховые лошади и очень небольшая охрана.
— Обманули мы все-таки турецких шпионов! — довольно отметил великий князь Николай Николаевич старший, садясь в седло.
— Благодарите меня, батюшка, — сказал сын. — Если бы не моя находчивость, сидеть бы нам всем четверым под арестом в караулке.
Учитывая темень, Непокойчицкий позволил себе насмешливо улыбнуться.
Четверо всадников и конвой бешеным аллюром мчались по темным дорогам. Их часто останавливали многочисленные разъезды и часовые; тогда скакавший впереди начальник конвоя свешивался с седла и шепотом произносил одно слово:
— Зимница…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Брянов всегда был человеком ответственным и точным. Именно эти качества и спасали его до сей поры не только от отставки, но и от каземата, потому что при всей настороженности и недоверии к вольнодумствующему офицеру начальство не могло не ценить его служебного рвения и профессиональных достоинств. Его послужной список мог быть образцом для многих армейских офицеров.
Странное чувство полной внутренней гармонии, испытанное им на Скаковом поле Кишинева в день объявления войны, не исчезло в армейских буднях. Капитан уже не удивлялся и не умилялся вселившемуся в него твердому ощущению правоты, закономерности и необходимости того дела, которому он сейчас служил.
Путь до Зимницы был тяжелым. Тридцати-сорокаверстные переходы начались еще по весенней слякоти, по засасывающей грязи разъезженных и размытых дорог. На ночевки останавливались в чистом поле, и солдаты валились на мокрую землю, порою так и не сняв ранцев. Палаток не получили, обозы оторвались, негде было ни обогреться, ни обсушиться, но никто из его роты не заболел, а отставшие к полуночи подтягивались и на заре снова оказывались в строю. Солдаты в этом адском походе спали по шесть-семь часов, а Брянов и его субалтерн-офицеры довольствовались пятью, а то и четырьмя. Надо было разместить людей, напоить хотя бы чаем, как-то устроиться со сном и дождаться отставших. Еще в самом начале похода Брянов отказался от положенной ему лошади и шел вместе с солдатами; уже на второй день степенный и немногословный фельдфебель Литовченко раздобыл где-то легкие дрожки, в которые и запрягали теперь смирную бряновскую лошаденку. Дрожки тащились сзади, слабосильным разрешалось сгружать на них ранцы, а то и проехать пять — десять верст. Это было нарушением порядков, но командир полка помалкивал, и бряновская 12-я рота, на удивление многим, оказывалась на утренних перекличках в полном составе.
— Самоуправствуете, Брянов? — спросил как-то командир 3-й стрелковой роты капитан Фок. — Изнежите нижних чинов, разбалуете — не боитесь последствий?
— Сбитых ног боюсь больше.
— А гнева генеральского? — не унимался Фок, славившийся в полку особой въедливостью. — Его превосходительство генерал-майор Михаил Иванович Драгомиров человек академический.
— Полагаю, что и генералу солдат дороже буквы устава.
— Знаете, Брянов, есть солдатофилы по призванию, а есть по самоистязанию. Сдается мне, что вы из второй половины.
— А вы, Фок?
— А я старого закала, и для меня любой из моих стрелков есть лишь инструмент, при оружии состоящий. — Фок удобно покачивался в седле, сверху вниз глядя на месившего грязь Брянова. — Насморк еще не схватили?
— Я здоров.
— Ну помогай вам бог. — Фок тронул коня, нагоняя свою роту, но тут же придержал его. — Между прочим, мои стрелки волокут для меня палатку. Заходите обогреться.
— Благодарю, Фок, я еще в Сербии привык спать под открытым небом.
— Ох уж эта мне волонтерская гордость!
Брянов жалел и щадил своих солдат, но если бы эти марши были учебными, он бы покачивался в седле впереди своей роты с тем же спокойствием, что и Фок. Но роте предстояли бои, и рота была чужой: ее прежний командир, заболев еще в Кишиневе, освободил капитану всего лишь должность, а не место в ротных рядах, слитых долгой совместной службой. И, шагая впереди, Брянов думал не только об отставших, но и о себе самом, о своем месте в роте.
Место это не определялось ни уставом, ни опытом, ни офицерским званием. Солдаты были дисциплинированны и старательны, делали все, что полагалось делать, но ровно настолько, чтобы не вызывать гнева командира. Он оставался для них по-прежнему чужим; они преданно таращили глаза и вытягивались, но немедленно замолкали, стоило командиру приблизиться к вечернему костру. Брянов был опытным офицером и прекрасно ощущал эту солдатскую настороженность, это постоянное наблюдение. Его изучали не менее пристально и досконально, чем он сам изучал своих солдат, и никто не торопился с дружескими улыбками. И даже то, что он отдал своего коня для слабосильных и месил грязь наравне со всеми, нисколько не уменьшило солдатской настороженности, а может быть, в какой-то степени и усилило ее.
— Чудит господин ротный.
— Мягко стелет, братцы, каково-то выспимся?
— И крест у него какой-то чудной.
— Ненашенский. А за что дали, поди вон да погадай.
— Тихо, братцы, идет…
— Вот, стало быть, и говорю я куме: здорово, говорю, кума… Встать! Смирно!
— Вольно. Садись.
Ветер дул в сторону Брянова, и он слышал каждое слово. Он не обижался на солдат, скорее наоборот, ему нравилась в них этакая неторопливая основательная приглядка к тому, кто в скором времени поведет их в огонь, от хладнокровия, выдержки, самообладания и опыта которого будет зависеть их жизнь. Легко сходясь с людьми своего круга, Брянов испытывал огромные затруднения в разговорах с солдатами. Он был человеком чутким и легко чувствовал ту бодряческую фальшь, к которой привычно прибегали солдаты в разговорах с офицерами; она угнетала и оскорбляла его. Он не принадлежал к числу тех «отцов- командиров», которые кокетничали простецкими словами, присаживаясь к солдатским кострам и ведя беседы на выдуманном, грубом и пошлом языке, который сами же именовали хамским. Это была чудовищная