локоть золотые. Они меня и кормят. Понял? Руки, а не язык! Язык, когда он как коровье ботало, не только рук, но и головы лишить может.
— А-а, — отмахнулся извозчик. — Я делов ваших не знаю и знать не хочу. Мое дело извозное. Папашку только вот как бы опять не затягали.
— Тю… — присвистнул Колька, — он у тебя заслуженный. При царе два раза в тюряге парился. Страдалец, значит, от проклятого самодержавия. А ты, Алешка, смотри!
— Да ты что, и вправду псих? Нешто меня не знаешь?
— Хватит вам, лучше по последней лампадочке опрокинем. — Иван Васильевич разлил в стаканы остатки водки.
— Нет, пойду, — поднялся Псих. Надел картуз, взял саквояж. — На неделе жди, Васильич.
Метляев-старший засеменил за ним запереть дверь.
— Бросил бы ты, папашка, это дело, — дождавшись его возвращения, меланхолично сказал сын. — Истинный Бог, заметут тебя! Не прежнее время. Теперича не пристава, не купишь.
— А жрать чего? — окрысился старый серебряник. — Точно, другое время. Кто кормить-то меня будет? Теперя кто не работает, не ест, а ты добра мне не нажил, чтобы его проедать!
— Какое у меня с извозу добро? Кобыленка лядащая, баба, детишков куча.
— Вот-вот. Ты и решил, стало быть, папашку в нищие определить? А сам только ходишь и скандыбишь, — отец, скорчив гримасу, передразнил сына, — «папашка, дай мануфактуры, дитям одеть неча!» Папашка то, папашка это, знай, слезьми заливаешься. А откель у папашки все? Сам-то небось не одного пьяного в ночи почистил? Часы откуда взял?
— Какие часы? — вскинулся Алексей.
— Такие. Которые пропил на прошлой неделе! Ась? Забыл, что ли?
— Да брось ты, папашка.
— То-то… А то — «какие»… Я ить сам не ворую. Мне несут — я переделаю. — Метляев-старший опять устроился за столом, налил себе чаю.
— Все одно, поостерегся бы. Откуда все это у Психа?
— Дак и я было спросил, а он в ответ: людям, мол, нужным помочь требуется. Ты сам гляди не болтни кому во хмелю, ирод!
— Да будет тебе, папашка…
Ночь — время бесовское. Особливо когда часы пробьют двенадцать, а ветер так и воет, так и воет, неся по небу рваные тучи, космами наплывающие на желтоватую луну. Даром что тепло и дерева листвой покрылись — вон как гнутся под ветром у стоящих под окнами деревьев ветви, качаются, словно манит природа куда-то, зовет. А днем солнышко греет, ласково припекая, в небе синь, словно умыто все. Воистину правдивы слова Священного Писания: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».
Митрополит Московский, Коломенский и Крутицкий отошел от окна. Мягко ступая, прошелся по узкому, больше похожему на келью, чем на рабочую комнату главы Русской Православной Церкви, кабинету. Остановившись у стола, медленно перебрал лежавшие на нем бумаги, положил их на место, прижав сухой старческой ладонью.
Ограблена еще одна церковь — злоумышленники, не боясь Божьего суда и кары суда мирского, по- прежнему творят свои злодеяния. Сколь же велик список похищенных ценностей и дорогих, старого письма икон! Неужели только и остается сказать: «Во всем, постигшем нас, Ты праведен, потому что Ты делал по правде, а мы виноваты»?
Но в чем, Господи?!
Разве он, верховный пастырь, покинул народ свой и уехал в эмиграцию, как другие? Он всегда считал, что Русская Православная Церковь без России существовать не может. Какая же она тогда русская? Православная — может быть, но русская — нет!
Теперь там, на чужой земле, ушедшие уже говорят о «своем» митрополите. Что же, видимо, они ушли навсегда: то, что народом отринуто, не может вернуться. Но не может быть и двух одинаковых митрополитов, как не может быть двух Русских Церквей. Где же у той Церкви народ русский?!
Народ здесь, значит, с ним и его место.
Вот они, бумаги, — лежат под ладонью, гладко исписанные убористым почерком. Слова, в них заключенные, отталкивают и притягивают одновременно, как страшное увечье, на которое не хочешь смотреть, а оно так и манит к себе глаза, ужасая ум твой непоправимостью чужого несчастья. И словно жжет ладонь тонкий лист.
Он убрал руку, как будто и вправду боялся ожечься. Снова начал мерять шагами келью-кабинет.
«Я получил в удел месяцы суетные, и ночи горестные отчислены мне».
Да, горестна эта ночь, и мысли посещают греховные — не о деле, которое надо решить, а совсем о другом, мирском, казавшемся давно забытым.
Детство, оставшееся так далеко — в прошлом веке, веселая ярмарка, большой бородатый мужик с лукошком, до краев полным крупной красной клюквы. Возьмет чашку, насыплет ягод, а сверху, для сладости, — ложку меда. Да еще и приговаривает: «По ягоду, по клюкву, володимерская клюква, приходила клюква издалека просить меди пятака! А вы, детушки, поплакивайте, у матушек грошиков попрашивайте, ах, по ягоду, по клюкву»…
Добрая улыбка тронула губы митрополита. Согрелась душа давним воспоминанием, как будто и вправду пахнуло легким морозцем, скрипнул первый снежок под ногой, явственно услышался голос торговца.
Но надо решать, надо — его слова ждут, его решения. И не в стоимости похищенного суть. Умысел другой виден — похищены бесценные иконы, принадлежащие не только Церкви, нет — земле Русской, потому, что созданы они мастерами, вышедшими из глуби народа, и в народе этом должны и быть. Можно ли допустить, чтобы бесследно исчезли эти дивные творения, чтобы навсегда затерялся их след во времени?
Властям о случившемся до сего времени не сообщали — Церковь отделена от государства. Ждали: может, решится все само собой? Вот уж действительно: «Лучше слушать обличения от мудрого, нежели слушать песни глупых».
Неожиданная мысль пришла ему в голову. Митрополит даже остановился, задумавшись над ней. Сначала, осердясь, прогнал ее было прочь, но мысль была упряма — не хотела уходить, наоборот, начала властно тянуть его за собой.
Разве не русские люди вокруг, разве не заинтересована новая власть в твердом порядке? Разве не смогут увидеть истинной ценности того, чего навеки лишаются? Части славной истории российской!
И где, у кого искать помощи и поддержки ему, митрополиту Русской Православной Церкви, — у тех, кто озлобленными покинул землю свою, или у тех, кто остался? У тех, кто пошел против своего народа, или у тех, кто был с ним? Может быть, то, что сейчас пришло ему в голову, и будет единственно правильным решением?
Он подошел к столу, сел в рабочее кресло, протянул руку к письменному прибору, но в душу вновь заполз скользкий холодок сомнения — мир вокруг был нов и непривычен, часто даже пугающе непонятен. Прав ли будет он, приняв решение, выношенное в ночных раздумьях, не ошибется ли?
Ветер за окном утих, растащив лохматые тучи в стороны, луны видно не было, зато на небе высыпали частые звезды. Одна, словно запутавшись в листве дерева под окном, мерцала холодно и загадочно. Митрополит долго смотрел на нее, как будто она могла дать ответ его нелегким думам.
Но разве о себе или ближних своих хочет он просить?
Или жаждет неправедных богатств, земельных угодий, власти над властью мирской? Нет, нет и еще раз нет. И если бы кто только знал, как нелегко быть митрополитом! Как нелегко…
Если принять решение, которое он обдумал, придется держать ответ перед Святейшим Синодом. Да это ли беспокоит — нет, другое не идет из ума: а если там не поймут? Могут просто не ответить ему, и все. Что тогда?
Нет, не может быть такого — люди, думающие о благе всего народа, не могут оттолкнуть его руку, протянутую к ним за помощью.
Он решительно взял ручку, положил перед собой чистый лист бумаги, отодвинув в сторону лежавшие