сигарет. — И тут норовят на чужом проехаться».
Подошли стоявшие сзади солдаты, тоже протянули озябшие руки к раскрытой пачке. Сушков, с любезной улыбкой на лице, позволил им вытянуть по паре сигарет. Вместо благодарности старший патруля похлопал его по плечу, и немцы, съежившись от холода, побрели дальше.
Чертыхнувшись про себя — надо же, шесть сигарет утягали, а это те же деньги в оккупации, — переводчик захромал к старым торговым рядам на базарной площади. Если бы в патруле были полицаи, они не позволили себе такого, а для немцев он, если поблизости нет его шефа, является существом низшего порядка.
Перебравшись через наметенные ветром сугробы на площади, Сушков нырнул в узкий переулочек, застроенный ветхими домишками с низкими подслеповатыми окошками, покрытыми слоем наледи. Прижавшись к закрытым воротам одного из дворов, он затаился, выжидая — не появится ли кто, бредущий следом за ним? Стоял, терпеливо снося стужу, стараясь не переступать ногами, чтобы не скрипеть снегом, и, подняв клапан треуха, пытался уловить далеко разносящийся в морозной тишине звук чужих шагов. Нет, вроде никого, можно идти дальше.
Переулочек вывел на параллельную улицу — такую же темную, заснеженную. По узкой тропочке, протоптанной между заборами, Сушков пробрался на зады домов, снова немного постоял, чутко прислушиваясь и всматриваясь в темноту, потом захромал мимо колодца к крыльцу одного из домиков. Постучал.
— Кого Господь послал? — донесся через несколько минут из-за двери женский голос.
— Михеевна? Открывай, это я! — притоптывая ногами на морозе, поторопил Сушков. — За валенками пришел.
Дверь открылась, и его впустили. Пройдя следом за пожилой, закутанной в большой клетчатый платок женщиной через сенцы, переводчик оказался в освещенной самодельной лампой комнате.
— Слава Иcycy Христу! — по местному обычаю поздоровался с ним сидевший за столом рыжеватый мужчина и кивнул на табурет. — Садись, стягивай одежу и сапоги, грейся. Михеевна! Подай человеку валенки с печи, небось ноги задубели.
Сушков размотал шарф, снял пальто, сел на табурет и с трудом стянул с ног сапоги. Потом с удовольствием сунул ноги в поданые Михеевной теплые валенки с обрезанными голенищами.
— Возьми там, во внутреннем кармане пальто, — велел он старухе. — Принес вам кой-чего.
— Спаси Христос, — та забрала сверток и исчезла.
Чувствуя, как разливается по телу тепло и перестает ныть больная нога, как отмякает он после мороза, переводчик закурил, угостив сигаретой хозяина. Помолчали.
— Прилетел сегодня, — наконец сообщил Сушков. — Важный, высокого роста, худощавый, волосы редкие, с сединой. Наверное, не очень хорошо видит: когда на меня поглядел, щурился. Звания не знаю: он был в кожаном пальто с меховым воротником, без погон, но фуражка черная, эсэсовская. Либо генерал, либо полковник, не меньше. Уж больно они перед его приездом суетились. Жить, как я понял, будет в замке. Да, с ним еще два эсэсовца приехали, я видел в окно, как они из машины выходили, а потом меня из приемной выгнали.
— Та-а-а-к, — протянул хозяин. — Гостек дорогой пожаловал. А зачем? Чего они говорили, слышал?
— Нет, — отрицательно мотнул головой Дмитрий Степанович, — не удалось. Потолкался внизу, но наша охрана сама толком ничего не знает. Устал я, сил просто нет, — пожаловался он, жадно досасывая окурок сигареты. — Все время как на иголках. Шеф без конца проверяет, разговоры заводит какие-то скользкие.
Примяв окурок в заменявшем пепельницу глиняном черепке, Сушков тяжело вздохнул: не силен он в риторике, а то бы в жутких красках описал свое состояние — ни на минуту не отпускающий, сосущий под ложечкой страх, бессонные ночи, когда вздрагиваешь от каждого звука и все время чудится, что за тобой пришли. Второй год тянется этот кошмар, с зимы сорок первого.
В оккупации и так несладко, а тут еще работаешь на немцев, да связан с лесом. Добро бы еще никогда не видел, как в фельд-гестапо выбивают из задержанных показания, с хрустом ломая пальцы, загоняя иглы под ногти, отливая потерявших сознание водой из ведра, а когда такое видишь, поневоле начнешь за себя бояться — немцы совсем не дураки, имеют опытных полицейских, гораздых на разные выдумки, цепких, приученных работать не за страх, а за совесть.
Да, у них тоже своя совесть, свои идеалы, свои понятия обо всем происходящем, свой кодекс чести. Когда он однажды сказал об этом сидящему напротив него рыжеватому человеку, тот только усмехнулся и начал объяснять про фашизм и классовую борьбу. Но какое дело Сушкову до классовой борьбы, когда он сам боролся не на жизнь, а на смерть, боролся за себя, за Россию? Зачем ему читать политграмоту, разве он слепой и не видит, что творит враг на его земле? Не видел бы, не понимал бы, не стал бы связываться с партизанами, а просто донес немцам, когда с ним установили связь.
Kтo этот рыжеватый мужчина? Уже почти год он принимает у себя переводчика, но они так и не стали ни друзьями, ни даже приятелями — вместе делали общее опасное дело, уважительно относились друг к другу, и все. Иногда Сушков думал, что рыжеватый Прокоп — так звали хозяина, — оставленный здесь при отступлении чекист, а может быть, такой же, как он сам, человек, случайно, волею военного времени увязший в хитросплетениях подпольной работы, не разбирающий, кто ты и что ты. Просто пришло время выбрать, по какую сторону встать, и они оказались рядом, а могли оказаться и с разных сторон.
Часто, отправляясь по распоряжению своего шефа в особняк на Почтовую, переводчик боялся увидеть на очередном допросе рыжего Прокопа, сидящего со скованными руками перед следователем гестапо: шеф иногда любил оказывать любезность людям из этого ведомства, предоставляя им своего переводчика, и каждый раз, шагая к уютному особнячку, Сушков потел от страха, с трудом переставлял ноги — вдруг его заманили в ловушку? Вдруг немцам уже все известно про него? А потом наступала тошнотворная слабость и хотелось напиться в лоскуты, чтобы забыть мучительные кошмары и проклятый, не дающий покоя, страх.
Неужели Прокоп не понимает, как устаешь от такой жизни, от вечного раздвоения, подслушиваний, подглядываний, запоминания текстов переводимых документов? Устаешь чувствовать на себе иронично- изучающий взгляд шефа — Конрада фон Бютцова, — неизменно ровного в общении и приветливого, но иногда вдруг поглядывающего на своего переводчика глазами сытого кота, еще вдоволь не наигравшегося с пойманной мышью. Сушков просто кожей чувствовал этот взгляд, но ни разу не сумел поймать выражение глаз шефа: стоило только обернуться, как встречаешь лениво-доброжелательную улыбку. И эти его «доверительные» разговоры о жизни, о прошлом, о роли человека, «маленького человека», на большой войне… Поневоле о многом задумаешься.
Когда он, не в силах более терпеть, жаловался Прокопу, тот лишь досадливо отмахивался — нервы, мол, крайнее напряжение сил, а даром ничего не проходит. Надо держать себя в руках и делать дело, а страшно всем: только идиоты не ведают сомнений и страхов. И обещал вскорости помочь уйти в лес, вот еще немножко — и все.
Раз за разом, приходя к Прокопу в его старенький домишко, где он квартировал у Михеевны, Сушков надеялся услышать долгожданные слова, что — конец, можно уходить, но появлялись неотложные дела, партизанскую разведку интересовали новые и новые сведения, и уход в лес опять откладывался. Теперь снова придется ждать — наверняка последует задание узнать, кто прилетел и зачем.
— Работа у него такая, — криво усмехнулся Прокоп. — Не хотел я тебе, Дмитрий Степанович, до времени говорить, но надо. Узнали мы, чем твой шеф занимается. В СД он служит. Понял?
— А как же лесоразработки, рабочая сила? — побледневшими губами прошелестел Сушков. Боже, с кем же рядом он провел почти год! То-то так неспокойно на сердце в последнее время — чувствовал, значит, что все не так просто. — Он же тут по снабжению. А госпиталь?
— Для отвода глаз, — объяснил хозяин явки. — Ловкие, дьяволы, умеют туману напускать, концы в воду прятать. Вишь, ты с ними сколько работаешь, а ни о чем не догадался.
«Догадывался, — хотел возразить переводчик. — Тебе сколько раз толковал, а ты отмахивался от моих подозрений: нервы, мол, всем страшно».
Но он промолчал, понуро опустив поседевшую голову.
— Сам посуди, — хрустнул пальцами Прокоп, — станут они из Берлина важную шишку присылать