заставил их исповедовать разные идеалы и убивать тех, кто их не разделяет? Что все это по сравнению с вечным таинством жизни, по сию пору никем не разгаданным, не познанным до конца?
Вспомнился профессор математики Игорь Иванович, размышляющий над загадками времени, и его слова, что тебя обязательно должны ждать и даже на войне существуют любовь и дети. И еще о том, что надо смело посмотреть потом людям в глаза, давая отчет о прожитом и сделанном тобой, а время неумолимо, и еще ни разу никому не удалось повернуть его вспять.
Позвонить ему, поздороваться, воспользоваться давним приглашением, зайти в гости и провести вместе вечер, слушая пластинки и мелкими глотками прихлебывая из старых чашек горячий чай, уютно устроившись в кресле и глядя на ровные ряды книг в шкафах?
Будешь чувствовать себя почти как дома, а беседы с профессором — пир ума и чувств, ни с чем не сравнимая роскошь общения с интересным человеком. Такой вечер тоже останется в памяти, и потом, уже
Протянув руку к телефонному аппарату, Антон медленно отвел ее назад — нет, нельзя, да и время, проведенное у профессора, не наверстаешь. Пусть он, вместе с воспоминаниями о Тоне, останется его маленькой мечтой-загадом, властно зовущей назад, в Москву, притягивая незримой нитью к знакомым с детства местам.
Открыв сейф, он достал документы и бросил взгляд на часы — сейчас должен зайти Семенов. Сядет напротив, сунет в рот мятую папиросу, улыбнется глазами, и станет на душе спокойнее от того, что рядом с тобой надежный товарищ, понимающий тебя с полуслова-полувзгляда. Спасибо Ермакову за такого напарника и мысленное «прости» за сорвавшиеся с языка злые слова недоверия.
А когда вернется, — тьфу-тьфу, чтобы не сглазить удачу, — станет видно, как Ермаков решил повенчать его с Тоней. Прочь мысли о жерновах власти — человек всегда хочет надеяться на лучшее, даже на войне…
На душе у Ромина было погано: все планы полетели к черту из-за внезапной болезни усатого тупого обормота Скопина, чтоб ему пусто…
Ромин плюнул в открытое окно служебного купе, тыльной стороной ладони вытер губы и, прищурившись от бьющего в лицо встречного ветра, выглянул — поезд втягивался на длинный перегон, чадно дымил впереди паровоз, мерно отсчитывали стыки рельсов колеса, изредка выбивая ребордами искры — машинист тормозил.
По краям полотна тянулись грязные поля, мелькали телеграфные столбы, протянувшие вдаль тонкие чуткие пальцы проводов, несущих в себе чужие радости и печали, убогие домишки сиротливо провожали уходящий состав слепыми окнами, остался позади переезд с шлагбаумом и одинокой фигурой пожилой стрелочницы в телогрейке: Россия.
Прикрыв окно, Ромин сел на полку, достал помятую жестяную кружку и налил себе кипятка из большого чайника. Помешивая ложкой, уставился на противоположную стенку купе, как будто хотел во всех подробностях рассмотреть на ней скрытые от посторонних глаз, видимые только ему замысловатые узоры.
Проклятый напарник! Надо же ему так не вовремя заболеть!
Вот она, прихоть капризной судьбы — считай, он давно стал бы покойником, но все еще коптит небо, живет и здравствует. Тогда Скопин разболелся не на шутку: лежал в купе, никуда не выходил, только, пошатываясь от слабости и температуры, с трудом добредал до туалета и потом долго вздыхал и слезливо жаловался, как там немилосердно дует во все щели. Глядя на Ромина глазами больной побитой собаки, он просил скорее достать еще водки и перцу, укрыть его потеплее и не оставлять надолго одного.
Какие тут планы, как тащить Скопина в тамбур и выпихивать на ходу его тело в сугробы на маленьком полустанке, если буквально через час-другой после отправления уже все вокруг знали, что он болен? Как потом сошлешься на его отсутствие, на то, что он отстал от поезда, побежав на полустанке за кипятком?
Кто поверит этим бредням?
Пришлось стиснуть зубы и, делая вид, как озабочен и напуган его болезнью, добывать водку, перец, покупать за бешеные деньги сало и чеснок, кормить усатую скотину и слушать по ночам его пьяный храп, замирая от страха, что он начнет орать во сне, увидев кошмары.
Ромин часто жалел, что у него нет яду — сыпанул бы или налил немного в стакан с водкой и поднес напарнику: кто потом станет разбираться, от чего именно тот помер? Но яду не было, а Скопину становилось все хуже, и уже не помогали ни водка, ни перец.
Ромин начал уже тихо радоваться — нет, не допустил Господь, освободил его от тяжкого греха, не заставил убивать пусть крайне ограниченного, противного, тупого, но все же человека — все решится само собой. Зачем Скопину дальше жить, если он так много знает о Ромине, связнике, застреленном в затхлом и пыльном подъезде проходного двора в уральском городке, знает, наверняка знает и о том, кем был человек в серых валенках с самодельными галошами из старых автомобильных покрышек?
Пусть он унесет все свои знания с собой на небеса, где его встретят у райских ворот строгие ангелы — им и так по должности положено ведать о любых людских делах и грехах, а людям ни к чему такие способности, иначе как тяжко тогда стало бы жить на Земле…
Помочь напарнику расстаться с трудной жизнью, закончив ее на вагонной полке, Ромин боялся — удавишь, а потом заметят на шее пятна от пальцев или полосочку от удавки и начнут таскать. Это тебе не «отстал от поезда»!
Однако оказавшийся на диво живучим Скопин никак не желал помирать — терял сознание, мучился, обливался жарким потом, но душа его словно была прибита аршинными плотницкими гвоздями к телу и не отлетала в райские кущи. Мало того, начальство распорядилось снять его на одной из больших станций и отправить в больницу, опасаясь, что болезнь может оказаться заразной. И сняли.
Задолго перед остановкой Ромин тщательно обыскал напарника, чтобы, упаси Бог, не осталось при нем даже клочка компрометирующей их бумажки или чего похуже. Найдя у него маленький вальтер, бывший поручик только горько усмехнулся и сунул пистолет в карман своих брюк — оставлять нельзя, не то отправишься следом за Скопиным в НКВД. Вертя послушного, обеспамятевшего больного, прощупывая швы его одежды и белья, отрывая стельки у сапог, морщась от вони немытого потного тела, страдая от брезгливости и невозможности прекратить свое занятие, Ромин зло матерился сквозь зубы и молил всех богов, чтобы Скопин никогда больше не вышел из больницы.
Когда больного унесли, навалилась тупая апатия — подойди кто в этот момент и плюнь в лицо, даже в драку не полезешь, а только утрешься и поблагодаришь. Допив оставшуюся водку, Ромин подумал: может, сейчас, когда руки почти развязаны, попытаться осуществить свой план исчезновения? Выходить на связь он не собирался — слишком опасно стучать на ключе, закрывшись одному в купе, когда никто не страхует в коридоре, но записку, переданную связником при их последней встрече, все же сохранил. Как бы ему хотелось, чтобы это оказалась действительно последняя встреча с прошлым!
Поразмыслив, он решил, — сразу исчезать нет резона: сначала надо все же узнать о судьбе Скопина. Не ровен час выживет, настучит на него тем или этим, и тогда петляй из стороны в сторону, заметая следы, а так жить не хочется. К чему сгибать себя под гнетом вечного страха, носить в душе не заживающую язву опасений, — разве он мальчишка, разве впереди еще столько, сколько осталось позади? И потом, суетливость губительна, она гневит Бога и тешит дьявола. Надо не один раз отметить и взвесить, как следует разложить по полочкам, прежде чем очертя голову бросаться в прорубь. Сломался старый план? Сломался. А новый есть? Нет. Вот и подумай над ним, а не соблазняйся кажущейся легкостью, которая к добру еще никого не приводила: Скопина необходимо самым надежным образом нейтрализовать, а надежные способы нейтрализации Ромин изучил еще в добровольческой армии, где за стаканчиком винца и за картами любили приговаривать, что лучше и дольше всех молчат только усопшие. Подождем немного.
Ждать пришлось долго. По случаю удалось забежать в одном из рейсов в больницу, проведать напарника. Тот выздоравливал — отощал, выперли и обтянулись темной кожей скулы на лице, сделав его похожим на монгола, сбриты усы, острижена наголо голова, торчит из ворота застиранной больничной